На наш взгляд, следование канве личной истории автора уводит многих критиков в сторону от бернхардовской этики и поэтики. Ведь экзистенциальный интерес к смерти, концентрация на теме смерти связаны не только с острым чувством переживания собственной бренности. Писателя тема смерти интересует и с философской, и с творческой стороны. Вслед за Альбером Камю Бернхард пытается выяснить, что есть выше смерти, что есть наша жизнь перед лицом смерти и стоит ли дожидаться естественной смерти, когда человек не состоялся как личность. Отсюда, как верно замечают исследователи, проистекает и частое обращение к проблеме самоубийства, и резкость в оценках современной действительности.
Под знаком смерти написаны основные произведения Бернхарда, и драматические, и прозаические. И в «Стуже», и в «Корректуре» смерть — главный предмет осмысления, главный фигурант в монологизирующем повествовательном сознании.
Живописец Штраух вопрошает собеседника («Стужа»): «Вам не приходило в голову, что люди живут на кладбищах? Что большие города — это большие кладбища? Маленькие — кладбища поменьше? А деревни — погосты? Что кровати — гробы? Белье — саван? Что все есть приуготовление к смерти?» В романе «Обреченный» (1983) рассказчик, имя которого не называется (он именует себя просто «философом»), пытается выяснить причины самоубийства своего друга Вертхаймера, пианиста, с которым когда-то вместе учился в Моцартеуме. Вертхаймер выстраивает свою жизнь как движение к самоуничтожению: он читает медицинские книги, посещает больницы и госпитали, дома престарелых и морги. «Человек — это само несчастье, повторял он часто». Но именно в этом несчастье Вертхаймер находит стимул к жизни: он «был влюблен, по уши влюблен в свое несчастье ‹…› и хотя он был несчастлив в этом несчастье, он был бы более несчастлив, если бы в один прекрасный день лишился своего несчастья, потому что в общем-то он не был несчастлив, а наоборот, — счастлив благодаря своему несчастью.» И Регер в «Старых мастерах» всю жизнь проводит в ожидании собственной смерти.
Вне всякого сомнения, русскому читателю знакома такая литературная ситуация. В чеховской «Палате № 6» создается своего рода эстетическая парадигма этого «безумного мира умирания». Мрачен и движется к самоуничтожению мир героев Достоевского («Братья Карамазовы», «Преступление и наказание», в особенности же — «Идиот»). Насыщен круговращением смерти как жизни и жизни как смерти мир новеллистики Мопассана. В рильковских «Записках Мальте Лауридса Бригге» (1910), которым многим обязана австрийская проза XX столетия, в произведении, у нас хорошо известном и популярном, кружение мыслей и чувств «я-повествователя» вокруг темы смерти составляет ведущую линию повествования: «Сюда, значит, приезжают, чтобы жить, я-то думал, здесь умирают» (пер. Е. Суриц) — с этой записи Мальте начинается роман.
В некотором отношении Бернхард осуществляет принципиальную редукцию по сравнению с предшествующей литературной традицией: мир его предельно мономаничен, лишен некоторой расцвеченности внешних форм бытия, на которых мог бы «отдохнуть» читательский глаз. В эпиграфе к автобиографической повести «Дыхание», взятом из «Мыслей» Паскаля, говорится: «Люди, не будучи в силах избегнуть смерти, страданий и неведения, вознамерились ради счастья совсем о них не думать». Сам Бернхард — принципиальный нарушитель этой конвенции, более того, главное в его творчестве — сосредоточенность на этих предметах, завороженность ими.
В «Англичанине в Стильфсе» читаем: «‹…› В основном именно эта мысль, что все существующее, а значит, и все, что было, — уже мертво, что даже настоящее, поскольку оно есть, тоже уже мертво, — одна эта мысль всех нас занимает, все человечество занято исключительно ею, что бы человек ни делал, где бы и кем бы он ни был, кем бы он ни стал или мог бы стать, думает он только об одном и, не найдя другого названия, зовет это жизнью, бытием». |