Изменить размер шрифта - +
Если ее противник прав, то это относится не только к музыке, но и к ней самой, ко всей ее жизни. Боялась любви, страданий, замкнулась в одиночестве — и все равно страдала. Боялась контрастов света и тени — и знала одну тень.

Потом она отогнала эти мысли: ведь Маша ее слушалась. А вот на экзамене, в решающий день стала играть по-своему.

Она отважилась замедлить эти опасные и без того медленные фразы в сонате, играла их тяжелее, чем всегда, не побоялась интонаций, вздохов и слез. Как будто изживала давнее горе, выплакивала его, чтобы никогда больше к нему не возвращаться. И это было не только сиротское горе. Елизавета Дмитриевна почувствовала это внезапно в середине ларго, когда первоначальная фраза повторилась.

В этом толковании не было своеволия, скрытого умысла, о нет! Возможно, Маша и не замечала, что играет по-другому.

Это была подлинная бетховенская музыка. Елизавета Дмитриевна вспомнила, что давно, в ранней юности, когда она умела слушать, не думая о том, что следует отвергать в классиках, именно такое исполнение волновало ее. И теперь она возвращалась к тем ранним годам…

А Сергей Иванович Кальнин сидел неподалеку и тоже слушал. И лицо у него было серьезное, задумчивое, — это выражение когда-то раздражало Рудневу: он слишком отстаивал свою индивидуальность, а теперь радовало. Но она не хотела оставлять его в заблуждении.

— Слишком много я взяла на себя, — сказала она ему уже после экзамена, — только Машин талант помог ей.

Но Сергей Иванович с удивительной мягкостью — не с той, вкрадчивой и ядовитой, с какой он произносил «дорогуша» (там было даже презрение), а серьезно и уважительно сказал, задержав ее руку в своей:

— Вы слишком недооцениваете себя. Есть такой закон педагогики: задевая в чужой душе одни струны, заставляешь звучать многие. Кто знает, где и когда они отзовутся? И в каком неожиданном сочетании? Вот оно и случилось теперь…

…Дуся вбежала по лестнице вся красная.

— Только что освободилась… Ну, я вижу, все хорошо?

Высокая седая женщина, спускаясь по лестнице, остановила Елизавету Дмитриевну и пожала ей руку, улыбаясь. Это была председательница комиссии.

— А ты? — сказала Маша. — Что же ты молчишь?

— Сегодня вывесили списки. Я только та́к пришла — помнишь, я не верила? — посмотреть, что у девочек. И верно: вишу! В двадцать первой группе. Ну-ну! Я побежала в деканат проверить. А они смеются.

Как и предполагал Коля, Дуся получила тройку по сочинению. Пятерки по физике и химии подбодрили ее, но на экзамене по литературе она путалась, не могла сказать, когда жил Блок.

— Говорю: в девятнадцатом веке. «Когда именно?» В середине, что ли? И чувствую: конец, все. Но остальное как-то вытянула.

А главное — помогла собственная Дусина биография. Приемной комиссии было известно, что школьница города Барнаула Евдокия Рощина в годы войны участвовала в спасении ленинградцев, пострадавших от блокады. С удивлением Дуся узнала, что ей назначена даже стипендия.

— Ну, значит, живем. Да! Чуть не забыла. Коля говорит: на Кузнецком выставка, а там статуя… Смотри, это главная?

Дуся сама переменила разговор, который и начала-то против воли. Так, вырвалось. Маша не расспрашивала.

Председательница комиссии вместе с Елизаветой Дмитриевной спустилась вниз. У Елизаветы Дмитриевны было растерянно-умиленное выражение лица, и губы дрожали совсем как шесть лет назад у другой женщины, когда та благодарила учительницу за счастье, выпавшее ей и ее дочери.

 

Глава четырнадцатая

КОНЕЦ ФЛИГЕЛЯ

 

И вот они стоят рядом, бывшие жильцы флигеля, и смотрят, как разлетается в щепки их бывшее жилье.

Быстрый переход