И вот что я услыхал:
Не знаю, может быть, оттого, что он хорошо читает, я почувствовал какую-то дрожь. А Коля продолжал:
Ты побледнел, Володя, — сказал он, окончив стих, — и я ужасно счастлив.
— Оттого что я побледнел?
— Да.
— А может, я не оттого. Может, ты меня замучил…
— Я не успел тебя замучить. Да и лицо у тебя не такое. Ты погляди в зеркало.
Но я не стал смотреться в зеркало: я не Витька Грушко.
Каждый вечер, в конце, я спрашиваю себя, доволен ли я прошедшим днем. Если все сделал, что наметил, и день прошел удачно, то, разумеется, доволен. А если нет… все-таки доволен. Отчего у меня всегда хорошее настроение?
Сегодня собирали лом. Ольшанский нашел какой-то помятый подсвечник и сказал, что сдаст его в музей. По-моему, подсвечник такой безобразный, что музей не примет. А бронзы много и могла бы пригодиться.
Ни в чем мы с ним не сходимся, решительно ни в чем. А Коля говорит, что он славный парень, развитой и глубокий. Не знаю. Может быть…
Со мной за партой сидит белокурая румяная девочка — Лариса Таврина. У нее загнутые ресницы, родинка на щеке; все уверены, что я должен в нее влюбиться. Но не выходит. Она держит себя так, будто красота ее специальность, что ли.
Серафима Павловна ее хвалит:
— Вот умница, кофточку себе сшила. Девушка должна все уметь: и шить, и стряпать.
— Отчего же так мало? — спросил я. — И почему только девушки?
— Что же ты — на себя шить будешь?
— Портные шьют же.
— Так это в мастерской, а не дома.
— Какая же разница?
Пока Серафима придумывала ответ, Лора взмахнула ресницами и замяукала:
— Я не могла бы полюбить человека, который занимается женскими делами. Даже пуговицу и то не он должен пришивать.
Она не могла бы! А я тоже не могу любить дуру.
А Витька Грушко все интригует, чтобы пересесть на мое место. Пожалуйста. Мне не жалко.
Витька не глуп. Но меня злит в нем это постоянное любование собой. Нельзя сказать, что мать его балует, напротив. Но он всегда выставляет себя напоказ.
Был с ним такой анекдотический случай (это ребята рассказывали): в пятом классе он разослал им всем каллиграфически выписанное уведомление, что после уроков, ровно в три, он повесится в физическом кабинете. Девочки, конечно, донесли. Классная руководительница прибежала ни жива ни мертва и видит картину: Витька карабкается на стол с веревкой в руках, потом взбирается на стул, поставленный сверху. Ребята толпятся вокруг, подбадривают, дают советы, как укрепить веревку, девчата визжат; Витька упивается общим вниманием и… медлит. Учительница стащила его со стула, и все разбежались. А жаль: следовало остаться, посмотреть, как он выпутается.
Нечто подобное было и с Колей, только он был маленький, во втором классе. Он никому из ребят ничего не сказал, а приготовил записку: «Прошу в моей смерти никого не винить, кроме учительницы арифметики». Учительница была одна — добрая, но на уроках арифметики он видел другую — злюку.
Прежде всего он показал записку отцу, которому доверял. Тот спросил: «А мама видела? Покажи ей». Но Коля не мог это сделать. Тогда отец сказал: «Значит, затея никуда не годится — то, что нельзя открыть матери, плохо». И Коля поверил.
Мне кажется, что самолюбование у Витьки пройдет, если не потакать ему. Но есть у него и другая скверная привычка: обо всем говорить с насмешкой. Я думаю, это такое защитное средство; брякнул глупость и оправдывается: я же пошутил! Это очень удобно. Я ему это сказал, он обиделся:
— Значит, тебе и Чацкий не нравится?
— Чацкого как раз все задевает за живое. |