|
Возможно, забирали мусор. В этот момент мне показалось, что в доме открываются двери. У меня над головой кто-то спрыгнул с кровати. Снова начали кашлять и стонать больные. И теперь, теперь-то точно, грузовик свернул на нашу улицу, его грохот приближался, заставлял дрожать вокруг стены, потом внезапно прекратился. Через окно я ничего не видел, дверь в прихожую не открывалась. Я услышал скользящие звуки, шум шагов, со стороны улицы осторожно работали люди, переносили какие-то предметы, что-то перетаскивали. Не желая больше ничего слышать, я уселся на табурет. И действительно, вскоре вернулась тишина, но, едва восстановившись, снова сплоховала, просела под жутким гулом, который разнесся повсюду, который накрыл весь город: я слышал, как он накатывает на нас, он окутал меня, меня ударил, – я знал наверняка, что это был дождь, грозовой ливень, но такой красноречивый, настолько переполненный предостережениями и угрозами, что это не оставляло ни мгновения роздыха, он травил меня, сводил меня с ума. Когда я снова лег, шум вновь затих, спокойно шел дождь. Дорт спросил, слышал ли я, как шел конвой. Какой конвой? Он повторил свой вопрос и смолк.
Нарыв жег все сильнее. И все более и более обретал вид и бесчувственность пластыря. Во время прогулки я увидел бегущего человека; вынырнув с боковой улицы, он свернул на проспект; он был закутан в одеяло, никто не пытался его остановить. На углу проспекта он упал; двое или трое прохожих хотели было прийти ему на помощь; но, подпустив поближе, он бросился на них, издавая вопли. Только и оставалось, что просмотреть бумаги Буккса; я чувствовал, как огнем полыхает хворь: в глубине нарыва словно был воткнут живой гвоздь, и если я читал, этот гвоздь погружался глубже, если продолжал читать дальше, становился буравом. И все же я силился читать. Страницы за страницами, отчеты, нагромождение напыщенных благоглупостей. Зачем он прислал мне все эти комментарии? Чтобы узнать мое мнение? Чтобы побудить меня писать? Чтобы жечь меня еще сильнее? Я чувствовал, что это не сможет длиться долго: если жжение продолжит меня донимать, я тоже помчусь бегом, ринусь куда глаза глядят, брошусь в реку. Это жжение прокатывалось по всему телу, отдавалось в кончиках пальцев, в шее, оно меня иссушало, но его истинная цель была не в этом: на самом деле оно хотело добраться до глаз, затронуть мой взгляд, столь из-за него горький и жгучий, что я больше не мог ни опустить глаза, ни поднять веки, – и оно читало. Оно, не пропуская ни знака, с ликующим вниманием читало записанные четким, отточенным почерком школьного учителя слова Буккса: «Я обиженный человек. Не то чтобы меня кто-то обидел. Нет, просто я претерпел обиду. Меня ранит первый встречный, я же в ответе за всех, и если я прибегаю к репрессиям, то обязательно по отношению к тому, кто более всего не прав. Я не ищу ответственного. Одни виновнее других, но безмерно виновен каждый. Выделять учреждения, людей, законы не столь уж важно. Уничтожить администрацию – пустой, лишенный смысла акт; но обесчестить общественного деятеля – значит навсегда превратить его в своего союзника». Я знал, что эти слова в определенном смысле написаны мною, я их читал и полагал постыдными, но я их понимал, их одобрял; вот почему он заставлял меня все это читать. На другой странице была статистика: четыре новых Центра, двадцать один эвакуированный за последнее время дом, пятьдесят семь изолированных, сорок три – из-за подозрительных случаев, четырнадцать – потому, что их жильцы контактировали с зараженными. К чему все эти цифры? Он предоставил их мне, чтобы меня напугать? Чтобы сделать их неоспоримыми, чтобы заставить меня их признать в качестве единственного оставшегося авторитета? Я понял, почему меня выпроваживали на эти изнурительные прогулки: нужно было, чтобы я увидел закрытые дома с их охранниками, с их предписанными законом заграждениями, нужно было, чтобы весь этот район предстал предо мной пронизанным гнусным пожаром, который изо дня в день отравлял воздух и губил день. |