|
Дело уже не в воздухе, речь идет о чем-то постыдном. И улицы, прошу вас, избавьте меня завтра от прогулки по ним. Я не хочу больше провоцировать встречных, заставляя их отшатываться из-за того, что я плохо выгляжу или дурно пахну. Разлагаются целые улицы. Ужас слишком велик. И вы еще разрешаете некоторым мясникам торговать своей продукцией? Просто безумие. Послушайте, вы не должны унижать несчастных, которые втоптаны в грязь, даже чтобы их вылечить. Уверяю вас, нет ничего хуже, чем лечить унижая. Когда, как я, все понимаешь – это ад». Я было лег, но меня вновь охватило беспокойство. Я видел этого несчастного, подскакивающего, приседающего. Он, должно быть, был в рубашке. Он мучился? Почему мой вид вывел его из себя? Или дело было в чем-то более мерзком, подстроенном? В полусне я отчетливо слышал выстрелы. Все еще горел ночник. Откуда-то издалека донесся едва слышный выстрел; возможно, с пустырей. Но много ближе вспыхнула перестрелка, такая громкая, что мне показалось, будто она смыкается вокруг, и я даже вроде бы услышал, как крошится штукатурка на стенах с задней стороны дома. Мне пришло в голову, что наконец проснулись власти. Хотелось встать, пойти посмотреть, закричать, заколотить в дверь, но я не встал. Утро я вновь встретил в предельно болезненном состоянии. Я понюхал свою руку, куртку. Передо мной блестел маленький белый ореол, от которого, казалось, с момента пробуждения не отрывались мои глаза: это свечение покоилось на стене, но не как пятно – оно двигалось, оно даже отклеивалось от стенки, чтобы обрести форму в воздухе; в конце концов я начал наблюдать за ним с опаской. Чуть позже из соседней комнаты донеслись голоса. Потом кто-то вышел. Я выскочил в прихожую и попытался заглянуть в щелку. Опять лег. Мало-помалу опасный характер белой бляхи становился очевидным; из-за нее я почувствовал, что в свете есть нечто режущее, теперь это был зубец, обломок, достаточно непристойный, чтобы меня растолочь и вынудить начать вчерашнюю историю заново. Тут я вышел из столбняка и догадался, что эта отметина соответствует прогалине в замазке на окне, через которую проходил солнечный свет; мне показалось, что стена гудит. Дорт? В качестве ответа – бесконечно легкий звук, звук падающей капли воды, потом еще одной. – Вы болеете? Вы меня напугали! В ответ ни капли. Я подумал, что он занимает свое место в стене. Ответьте. У меня было такое чувство, что какой-то резервуар ждет наполнения: на одну каплю уходили часы ожидания, на эти две капли – все время хранимого им столько дней молчания. Внезапно слегка беспорядочным, но отчетливым образом возобновилось постукивание. Паралич. – Это был Буккс? Но вновь наступила тишина. Мы оба вслушивались в шаги медсестры. Она вошла с солдатским котелком кофе и ведерком воды. Проникший вслед за ней в комнату запах был настолько глубок, настолько тошнотворен, что предложение выпить эту жидкость, которая тоже отдавала чем-то отвратительно фармацевтическим, казалось нелепостью, вызовом. Так как я дал понять, что пить не буду, она протянула руки, чтобы забрать у меня чашку, и я был поражен размером этих простертых, выставленных прямо передо мной напоказ рук, их грубостью; они выглядели как-то наособицу: в каких трудах они успели намы́каться? Лучше было об этом не задумываться. Они взяли чашку и медленно поднялись у меня перед глазами, как будто, до поры схороненные про запас в чехле, специально выбрались оттуда, чтобы показаться в том виде, какого больше никогда не увидишь. И тут я понял, что она почти всегда носила перчатки; возможно, я впервые видел ее с голыми руками. Она отошла, чтобы открыть форточку. Я едва слышал ее у себя за спиной. «Почему за мной не ухаживают? Моя нога в огне». – «Я могу сделать вам компресс». – «Мне плевать на ваши компрессы. Я мучаюсь. Вы понимаете, что это означает, мучиться, мучиться! Меня постоянно мутит». Кажется, она обмыла мне лицо водой, изрядно попахивающей креозотом. Потом привела в порядок постель. |