Темные глаза смотрят прямо в мои глаза с ласковым укором.
— Дитя! Дитя! Как ты нас напугала! Сокровище мое!
Он протягивает руки, и я падаю в его объятия. Он радостно вздрагивает… Он так не привык к моей нежности, бедный папа… Я не умею ласкаться… Я слишком дика и сурова по натуре… Но сегодня мои нервы слабы, как у тяжело больной… Мне, как малому дитяти, хочется ласки, покоя, забвения. Да и гибель Смелого не дает покоя, я чувствую свою вину, и на сердце у меня тяжесть, ужасная тяжесть! И я прижимаюсь к этой сильной, все еще могучей старческой груди, — груди прославленного в боях воина, и мне становится хорошо… но вместе с тем и тоскливо.
«Сейчас, сейчас начнется, — думаю я, — сейчас пойдут расспросы: Где ты была? Почему не верхом?»
И, чтобы отделаться от них, я выпаливаю разом:
— Папа! Я вывихнула руку.
Он тихо вскрикивает… Быстро оглядывает меня и, должно быть, пораженный моей бледностью и усталым видом, ведет или, вернее, почти несет меня в дом, не выпуская из объятий.
В большой комнате, устланной циновками и коврами, с бесчисленными тахтами, заваленными подушками и мутаками, светло и уютно… Большая висячая лампа над круглым обеденным столом светит приветливо и ясно. В открытые окна льется пряный и сладкий аромат магнолий и роз, которых так много в чинаровых аллеях…
Но сегодня этот, так сильно любимый мною запах, почти неприятен… Он кружит голову, дурманит мысль… Какой-то туман застилает глаза. Неодолимая сонливость сковывает меня всю. А боль в руке все сильнее и сильнее. Я уже не пытаюсь сдерживать стонов, они рвутся из груди один за другим… Голова клонится на шелковые мутаки тахты. Отец, Люда, Михако и Маро — все расплываются в моих глазах, и я теряю сознание…
Адская боль в плече возвращает меня к действительности. Старичок-доктор, друг и приятель отца, наклоняется надо мной и льет мне на руку студеную струю ключевой воды.
— Ну! Ну! Не буду вас больше обижать, барышня, — говорит он успокаивающим тоном, каким обыкновенно говорят с детьми и больными, — теперь спите с миром…
— Спи, моя крошка! Спи, мое сокровище! — слышится другой ласковый голос.
Тонкая, красивая рука моего отца-дяди крестит меня; мягкие, шелковистые усы щекочут мою щеку…
— Спи, мое солнышко!
Я почти машинально возвращаю поцелуй и закрываю глаза… Но спать мне не хочется. Мастерски вправленная доктором, забинтованная рука не болит больше. Приятное тепло разливается под влажной повязкой… Боль не возвращается… Только пульс бьется четко и сильно на месте вывиха.
Отец, прежде чем выйти из комнаты, останавливается у рабочего столика, за которым Люда сшивает новый бинт для компресса. Он говорит тихо, но я все-таки слышу, что он говорит:
— Ты не знаешь, где она оставила лошадь?
— Не знаю, папа! Разве от Нины дождешься объяснений?
— Бедная девочка! Вывих ужасен. Как это случилось?
— Папа! Милый! Разве вы не знаете Нину? Разве она скажет когда-нибудь, если что с ней случится? — шепотом говорит Люда.
— Да, да! Ты права! Она не в мать. Бэлла была простосердечна и наивна, как ребенок. Да и Израэл не отличался скрытностью. Может быть, трагическая смерть обоих так подействовала на девочку, что… Не думаешь ли ты, Люда, что судьба словно бы преследует весь наш род?.. Дом Джаваха несет на себе какую-то печать проклятия… Моя бедная Мария, потом Юлико, мой племянник, последний отпрыск славного рода, оба умершие от одного и того же недуга, страшной чахотки… потом свет моей жизни, моя кроткая полночная звездочка, моя родная дочурка Нина… и наконец, эта жизнерадостная, полная жизни и молодости чета родителей малютки-Нины… Что если и девочка… Мне страшно подумать, Люда, если… если… Ведь если она — моя вторая нареченная дочка, живое напоминание о моей первой и единственной родной дочери… если она…
Отец не договорил… Его седая голова бессильно склонилась на плечо Люды. |