Вяземский уходил так, как если бы он был поэтом XX или даже XXI века. Исчезли, отступили перед лицом болезни столь свойственные престарелому князю спокойствие и мудрый юмор. Безумно уставший от затянувшегося земного существования, не раз призывавший смерть, он в последние дни, уже ничего не соображая, отчаянно цеплялся за жизнь, за бытие, из последних сил, инстинктивно пытаясь отсрочить, оттолкнуть то неотвратимое, что надвигалось на него…
«Вчера князь целый день спал, — записывал камердинер Вяземского Дмитрий Степанов 6 ноября, — но зато ночь была не хорошая: от 1 до 6 утра — он измучил меня. Утром посылал за М-me Баратынской, жаловался ей на прислугу, докторов, на княгиню… Лекарств принимать не хочет, ибо очень горько, а когда приехал доктор, то тому жаловался, что он спал три дня без просыпу и что ему не дают лекарств. Прошлая ночь была ужасная. Начиная от 9 ч. вечера и до следующего утра, до 6 часов он не спал, но время проводил в писании невозможных писем и в диктовке, понятной только для него самого. Ну и измучил же он меня! Ни одной минуты не дал покоя. Ужасно злой при этом. Упрекал, будто я сейчас был у княгини. Просто ужасный. После двухчасовой пробы писать самому письма он велел писать мне, при этом он лежал в постели, и сколько трудов мне стоило посадить его так, чтобы он мог писать. Наконец начал и что же? — вместо бумаги пишет по столу, потом спрашивает, где написанное?.. Потом он велел мне писать и стал диктовать по-французски…
Вздумал другую рубашку одеть, это тоже черта, которая показывает, что чердак не в порядке. Да, бедный князь совсем рехнулся, все, что говорит, — все нелепость, но большею частью он бранится, и это говорит гораздо чище, отчеканивая каждое слово. Бранится же он мастерски. Право, в этом искусстве он, пожалуй, выше его искусства литературного. Какая прискорбная сцена произошла у нас в доме на глазах всех; я думал, что с княгиней случится удар или разрыв сердца. Княгиня хотела ему, князю, помочь встать, а он в благодарность оттолкнул ее так, что она чуть на пол не растянулась. Ужасная истерика была последствием его безобразной выходки».
Состояние Вяземского быстро ухудшалось. Он страшно исхудал, ничего не ел, только пил чай. 7 ноября он читал в постели изданные Гротом «Сочинения и письма» Хемницера. Остановился на «Метафизическом ученике»:
Он раздраженно потребовал записную книжку и, лежа, карандашом написал: «Стихи Хемницера с одноглагольными рифмами своими можно иногда сравнить с подмоченным порохом. Стих осекается. Восприемный Грот слишком снисходителен и пристрастен к своим крестникам. Издание Державина и Хемницера труд почтенный и в русской литературе небывалый. Но в поэтах своих хвалит он часто, что вовсе недостойно похвалы. Поэт, великий поэт, Державин опускается нередко до Хвостова, если не ниже. Хемницер иногда вял и пуст до пошлости…» Эти шаткие, раздраженные строки — последнее, что было написано Вяземским. Старинные стихи Ивана Хемницера с «одноглагольными рифмами» — последнее, что он прочел.
В номере неслышно появлялись посетители — справиться о здоровье Вяземского. Приходили принцесса Баденская Мария Максимилиановна, княгиня Мария Аркадьевна Вяземская, Анна Лазаревна Баратынская — урожденная княжна Абамелек, прекрасная переводчица, которой князь посвятил два стихотворения (одно из них в далеком 1833-м)… Увидав приехавшего из Карлсруэ настоятеля храма Воздвижения Честного и Животворящего Креста Господня, о. Александра Андреевича Измайлова, князь неожиданно твердо отказался принять Святые Дары. Священник, знавший наизусть «Сельскую церковь» и «Чертог Твой вижу, Спасе мой…», много раз исповедовавший князя, подумал было, что ослышался. Но Вяземский, с необъяснимой улыбкой глядя на жену, произнес:
— И умираю-то я не так, как все!
Гордость, вечная его гордость, гордыня — не так, как все… Ну что ж, пожалуй, что и высший акт его творчества — не так, как все. |