|
А за клеветника-с расчеты судом, только судом.
— Да ладно вам... ладно... Ну, трепачи, — бормотал Чубатый. — Это для дела, для воспитания молодых кадров, — выкрутился он. — Съели? — Капитан приосанился. — Кадры надо ковать, не покладая рук. А ваша политическая темнота непростительна и позорна.
— Прости, Васенька. — Татьяна чмокнула в щеку капитана, и он стал еще пунцовей. — Мы исправимся.
Объявили посадку. Очевидно, объявили ее давно, потому что, когда Никита очнулся, он услышал конец фразы:
— Алиабад — Каспий — Харьков — Ленинград. Па-авторяю: прекращается посадка на самолет, следующий рейсом...
Никита недоуменно оглянулся, с трудом возвращаясь со своей облизанной сквозняками Рагуданской таможни в раскаленную, душную печь Каспия.
Он прошел мимо нервной девицы-контролерши и равномерно, как автомат, зашагал к своему тяжелобрюхому ИЛ-18.
Издали увидел, что в проеме двери стоит тоненькая бортпроводница, машет ему рукой, а трап собирается отъехать.
Бортпроводница показалась ему вдруг похожей на Таню, и он замедлил шаг. Ему внезапно захотелось, чтобы самолет улетел без него, бросил его здесь одного, потому что знал: еще несколько шагов, и сходство между девушкой и Таней исчезнет.
Он теперь часто принимал других женщин за Таню. Таню первых дней их знакомства.
И странно, он совсем не помнил ее такой, какой любил больше всего — в ее последние дни, — располневшую, стесняющуюся своего живота, в котором зрела новая жизнь, жизнь, так и не узнавшая, что есть солнце, и небо, и горы, и самолеты, и другие люди; что есть любовь, и смех, и желтые верблюды в желтых песках, и грохочущие города, и...
Никите вдруг пронзительно увиделась вся огромность, неисчислимость потерь для этой несостоявшейся жизни — целый мир.
«А стюардесса так волнуется там, на трапе, будто происходит непоправимое... Непоправимо только одно — смерть». Мысль была обнажена и жестка, как стальной прут.
— ...Вы, наконец, или нет?! Из-за вас на три минуты опаздывает самолет! Самолет, понимаете?!
«На три минуты! Самолет! Это ужасно... А если на всю жизнь минус еще два месяца? Потому что семь месяцев во чреве матери это только преджизнь, теплое созревание...»
Он улыбнулся бортпроводнице и прошел в салон. Стюардесса, готовая разорвать этого неторопливого разгильдяя, вдруг умолкла.
Она увидела глаза. Глаза казались выцветшими из-за какой-то нестерпимой боли. И девушка испуганно умолкла, потому что столько боли в человеческих глазах она видела впервые.
А Никита сел в свое кресло и обнаружил, что соседа нет, сошел в Каспие.
За иллюминатором медленно поплыл назад аэровокзал.
После его угловатого уродства плавной была строгая, сдержанная красота самолетов, не утративших и на земле своей стремительности.
Они спокойно и доброжелательно глядели на своего собрата, неторопливо собирающегося в путь, домой, в небо.
Они не завидовали ему, потому что красивые, сильные и умные не могут быть завистниками. По крайней мере — не должны.
Но почему же так подробно запомнился именно тот день с нелепой борьбой, с упрямцем Приходько? Почему?
Старушка «аннушка» — трогательная, какая-то домашняя среди современных могучих лайнеров — прочертила плоскость иллюминатора.
«Здравствуй, старенькая! Не из твоего ли чрева я выпал тогда, семь лет назад?
Роды прошли удачно — родился мужчина, вылупился из нахального, самоуверенного мальчишки.
Тогда я этого не понимал — перепуганный комок, молча вопящий от ужаса, вывалился из тебя, как и положено, в позе эмбриона. |