|
Он услышал радостный вскрик, потом долгое бормотание, где упоминался Езус Крайст, и слова: «На кого я похожа!»
Она судорожно завозилась, щелкнув замком сумочки.
Когда через десять минут Никита обернулся, рядом с ним снова сидела моложавая женщина с роскошными ресницами.
Самолет идет на посадку. Внизу проплывает панорама Ленинграда. Вон Гавань. Вон чаша Кировского стадиона.
Чуть закладывает уши. Появляется стюардесса с подносом конфет. Никита качает головой, отказывается.
Она наклоняется к нему:
— Испугались?
— Да, — говорит Никита.
— И я! Это был ужас какой-то. Я летаю пятый год и такого не видела.
— Да, — говорит Никита.
— Меня зовут Мариной. — Девушка явно ждет, чтобы Никита представился.
— Красивое имя, — с трудом, сквозь сжавшееся горло проталкивает слова Никита.
Девушка ждет еще мгновение, но Никита молчит. Тогда она поворачивается и уходит.
Шасси самолета касаются земли, несется серая лента бетонной полосы, американки начинают взбудораженно суетиться, обвешиваться фото- и киноаппаратурой.
ИЛ-18 останавливается, подают трап. Надо выходить. Страшно. Надо начинать новую жизнь. Без Тани. А как?
Никита остается в самолете один. Дальше тянуть невозможно.
Он берет свою сумку, идет к выходу. Там стоит стюардесса.
— До свидания, Марина, — говорит Никита как можно мягче, — спасибо, что довезли.
Они мгновение глядят друг другу в глаза. Никита будто слышит:
«Я вижу, у тебя горе...»
Шумят, смеются люди. Басом ревут самолеты, ползет, выгнув прозрачные усы, машина-поливалка. Жизнь.
Два мира сейчас на земле: один — Никита со своей бедой, второй — все остальные люди.
Никита понимает: надо слиться с этой шумной, многоцветной живой жизнью, стать ее частицей. В этом спасение.
Забыть ничего нельзя. Просто надо жить дальше.
ВЗРЫВ
Шугин осторожно подтянул кисть правой руки к глазам, попытался разглядеть, который час. Влажный песок противно скрипнул по стеклу — Шугин не столько услышал, сколько почувствовал кожей этот скрип.
В полном, тяжелом, осязаемом мраке фосфоресцирующие точки на циферблате показались почти ослепительными. Под прямым углом стояли стрелки — часовая и минутная. Судорожно дергался голубой волосок секундной.
Шугин почувствовал, как рядом с ним кто-то завозился, засопел.
— Сколько? — послышался голос Петьки Ленинградского.
— Три, — ответил Шугин.
— А-а-а! — заорал вдруг Петька во весь голос, и крик его тут же заглох, увяз в песке, как в мокрой вате, и Петька удивленно умолк, но тут же свистящим, свирепым шепотом стал ругаться: — Вы чего, а?! Вы чего, бодай вас в лоб?! Подохнуть захотели, похорониться?! Копать надо! Выбираться! Я вам не мыша — в норе сидеть, я вам, бодай, человек!
И он яростно завозился, заерзал, извиваясь всем своим сухим, мускулистым телом; руки его судорожно подгребали под себя иссек, скребли, скребли...
Шугин уже открыл было рот, чтобы прикрикнуть, но неожиданно Петька удивленно охнул и утих.
— Ты что это, а? Ты что дерешься? — от изумления совсем спокойным голосом спросил он. — Кто это меня в бок?
— Я. — Голос Ивана Сомова был ровным и даже вроде бы сонным чуточку.
— Ошалел, да? — взвился Петька. — За что?
— За дело. Чтоб паники не разводил, если ты человек, а не мышь, — ответил Иван. |