Изменить размер шрифта - +
На работу к восьми, с работы в четыре. И если мне понадобится использовать вас для дела, использую тут же. Для любого дела! Понятно?

— Понятно, понятно, — закивали практиканты и переглянулись.

Их, наверное, удивила неожиданная Санькина суровость. А его она тоже удивила — это он от смущения заговорил такими словами.

 

Ребята оказались славными и очень разными.

Серьезнее всех был немец Гернот Арнхольд. Он самым дотошным образом влезал во все мелочи, поминутно приставал с вопросами к Филимонову, к рабочим — трубоукладчикам, штукатурам, слесарям, сварщикам — и все записывал, записывал в толстенную квадратную тетрадь.

Больше всего интересовали немца дела чисто практические, профессиональные хитрости и секреты, о которых не узнаешь ни в одном учебнике, которые приходят вместе с мозолями, с натруженной спиной, с узловатыми венами на руках.

У сварщиков Арнхольд выпрашивал маску и держатель — учился варить.

Несколько дней мучился, добивался, чтобы шов был ровный, чтоб электрод не прилипал к металлу.

Слесари учили его соединять чугунные трубы муфтами, зачеканивать их смолевой паклей и асбестом.

Штукатуры показывали, как торкретировать — под напором покрывать цементным раствором стенки глубоких огромных колодцев для водопроводных задвижек, чтоб колодец сделался непроницаемым для грунтовых вод.

И так далее до бесконечности.

Он учился делать все своими руками, ходил перемазанный, заляпанный цементом, рыжий от ржавчины, с треснутым стеклом очков.

Рабочие поначалу настороженно и не очень-то охотно встречали его, потому что, правду говоря, он здорово мешал им работать своими вопросами. Но постепенно они привыкли.

Балашов частенько слышал такие разговоры:

— Ох и настырный же наш немец!

— Немцы — они все настырные.

— Скажешь тоже! Будто у них бездельников нету! Бездельники в любой нации имеются.

— Ага, стал бы ты в Берлине в земле ковыряться! Ходил бы небось руки в брюки, глаза бы пялил по сторонам, шмалял бы по магазинам или по забегаловкам по ихним.

— Это ты бы шмалял. Чудак, он сюда уму-разуму учиться приехал, сейчас все едут. Что ж, думаешь, зря? Не куда-нибудь, а к нам.

— Во-во! Многому ты его научишь! Самому тебе, серому, учиться надо. Ишь ты, профессор кислых щей!

— А что! Я, может, в своем деле побольше любого профессора соображаю. Ты видал — он каждое мое слово в тетрадочку записывает, да не просто так, а по-иностранному.

— А может, он там пишет, что у тебя уши соленые! Ха-ха-ха!

 

Такой благодушный треп продолжался до тех пор, пока не появился Кузьма Трофимыч. Если рядом был Гернот, Трофимыч тяжелым взглядом уставлялся на него и молчал, и все умолкали.

И в прорабке повисала неловкая тишина.

Гернот не понимал, в чем дело. Он вопрошающе взглядывал на ребят, но те отворачивались или опускали глаза.

Трофимыч ничего не говорил, разглядывал Гернота, будто диковинное, неведомое существо, потом вставал и уходил прочь.

Все облегченно вздыхали, потому что каждый ждал каких-нибудь неловких, несправедливых, ненужных слов и радовался, что они не были сказаны.

Еще не были сказаны!

Балашов совсем было уже решился поговорить с Трофимычем, предотвратить то, чего все в глубине души ждали и опасались, но опоздал.

В обеденный перерыв, когда бригада сидела за столом и Гернот вместе с другими с аппетитом уплетал поджаренную на буржуйке любительскую колбасу, Трофимыч громко сказал такие слова:

— Вот ты сидишь за нашим столом, ешь с нами, а я три года сидел в вашем концлагере. Меня там много били. Может, твой отец бил.

И поглядел на Гернота непримиримыми глазами.

Быстрый переход