Изменить размер шрифта - +
 — Верно, пожалуй. Тонковаты стенки. Сейчас поставим.

Когда бетон почти весь перекидали и Балашов начал уж беспокоиться, как бы снова не было простоя, подошли сразу два МАЗа.

И вот тут-то и началась настоящая работа.

На землю полетели ватники, брезентовые куртки. Лица раскраснелись, сделались серьезные и напряженные, движения стали четкими, скупыми, точными. Балашов глядел на свою бригаду, любовался.

В такие минуты просто невозможно стоять в стороне — руки в брюки — и наблюдать посторонними глазами.

Санька не выдержал, взял лопату и тоже стал частью этого прекрасного живого механизма.

А может быть, неправильное это слово — «механизм»? Может быть, лучше сказать: организм? Многорукий, многоликий, многоглазый, но единый — сильный, сноровистый, ловкий. Санька разгорелся, ему стало жарко, скоро его ватник тоже полетел на землю.

Травкин искоса глянул на него и улыбнулся, и Санька тоже улыбнулся этому милому для него человеку.

Скоро подошел еще один МАЗ, и сразу вслед за ним — следующий.

Темп работы еще больше усилился, хоть минуту назад Саньке казалось, что быстрее уже работать нельзя.

Скоро его ладони, голые, без рукавиц, жарко горели. Санька чувствовал каждую свою мышцу и казался сам себе большим и сильным.

Лопата его подхватывала упругую тяжесть и кидала, кидала без передышки.

Никто и не помышлял о перекурах, все будто забыли об отдыхе. Все молчали, и только Пашка весело покрикивал, подгонял, подзадоривал. Это было как тогда в размытой штольне, но тогда угнетало, выматывало чувство опасности, а сейчас был свежий воздух, вольные, широкие движения и легкость души.

И Балашов вновь, еще определеннее, чем раньше, почувствовал, что он любит этих людей, что он счастлив.

И он подумал о том, какое это широкое понятие — счастье, какое оно бывает разное и как это прекрасно быть счастливым.

 

Сперва Санька пел тихонечко, себе под нос, но потом увлекся, забылся, скорчил свирепую гримасу, и последнюю строчку услышал уже весь троллейбус.

Все оглянулись, а ОНА, пепельная такая, матовая, красивая прямо-таки наповал — ну прямо Марина Влади, совершенно отчетливо его запрезирала. Такое Санька безошибочно чувствовал. От смущения он уставился на девчонку в упор и кашлянул. Но вместо простого кашля получилось нечто многозначительное — кхе-кхе!

Подружка Марины Влади хихикнула, и Санька сразу почувствовал себя дураком.

Всякий знает, как это получается — чувствуешь себя вдруг дурак дураком, и руки становятся мокрыми, не знаешь, куда их девать, и весь ты, неуклюжий и растерянный, вертишься, как на сковородке, и оттого злишься, а поделать ничего уже не можешь.

И тут уж или в кусты, или напролом.

Санька решил напролом. У любого спроси — скажут, что женщины любят, когда из-за них напролом. Да и девчонка была замечательная, обидно — запрезирала.

И это здорово у нее вышло, очень тонко и ехидно — одним взглядом.

В общем, Санька продолжал:

Ее подружка фыркнула и уткнулась носом в варежку.

Ну тут Санька совсем взбеленился.

«Еще чего не хватало, еще эта курочка-ряба будет фыркать, матрешка, вятская игрушка — одни щеки чего стоят: два помидора, а посреди то ли нос, то ли фига, она еще тут хихикать надо мною будет», — ругался про себя Санька.

Голова у него стала ледяная. От бешенства.

Санька увидел, что какой-то тетке лет тридцати его песня очень даже нравится.

Она закрыла глаза и раскачивалась, и задумчиво улыбалась. Наверное, вспоминала молодость.

А у Марины по-прежнему была чуть приподнята бровь, а уголки рта чуть опущены. Казалось бы, что особенного? Но это было так обидно, что даже удивительно.

Быстрый переход