Взвешиваю все „за“ и „против“ и соглашаюсь: чем бы дитя ни тешилось… Протягиваю руку, беру журнал, начинаю его перелистывать. Стараюсь держаться раскованно, как человек, который прекрасным летним утром вышел на прогулку и останавливается без всякой видимой цели где придется: то на броскую рекламу поглазеть, то полюбоваться пышными кронами платанов, то проводить взглядом бродячего пса, а то вот полистать журнальчик, битком набитый голыми девками.
Но не тут-то было: „он“ не дает мне даже соблюсти внешние приличия. Тоном, не терпящим возражений, „он“ вдруг заявляет: „- Эй, куда гоним-то! Не так резво, погоди, дай рассмотреть как следует. Ого! Глянь-как вон на ту…
— Слишком уж ее много. Не фотомодель, а пугало балаганное.
— А хоть бы и много. Ты же знаешь, что я тащусь от всего такого выпяченного, кругленького, выпуклого, гладенького, пухленького.
— И чего только ты находишь в этой обнаженке? Здесь и цвета-то все перевраны, отливают металлом, точно рекламные картинки машин, ликерных бутылок или сигаретных пачек.
— Какой с меня спрос? Мне бы чего попроще да посмачнее. Ой-ой-ой, погоди, погоди! — Ну что еще? — Складной разворот, а на нем в полный рост, с головы до пят, телка месяца… Не пропускать же разворот-то? — Это уж слишком! Зациклиться на этом развороте — значит выдать себя с потрохами, тут и ежу понятно будет, что я не просто так заглянул, а нарочно стою тут и млею. Между прочим, киоскер уже поглядывает на меня искоса.
— Дался тебе этот киоскер! — Дался не дался, а я у него каждое утро газеты покупаю. И не хочу, чтоб он подумал обо мне что-нибудь не то.
— Что „не то“? — Вот именно то, что не то!“ Тут киоскер с развязной ухмылкой спрашивает, беру ли я журнал.
От стыда я весь заливаюсь краской. Отвечаю с достоинством, что беру, спрашиваю, сколько стоит, плачу, сую журнал под мышку и отхожу обычной, медленно-величавой походкой.
И только уже в машине взрываюсь; „он“ понимает, что Лучше не возникать. Но в конце концов наглость берет у „него“ верх над страхом. Вне себя от ярости я хватаю журнал правой рукой и, удерживая руль левой, собираюсь выбросить его в окошко. Тут-то „он“ и вступается: „- Да ты чего! Оставь журналец. Потом дома, без суеты, мы посмотрим его хорошенько, страничку за страничкой.
— Ты это мыканье брось. Нет никаких „мы“, есть „я“ и „ты“. И вообще, не стой над душой. Осточертел ты мне. Лопухнул меня перед киоскером, так уж лучше помалкивай.
— Подумаешь, разошелся из-за паршивого журнальчика.
— Порнографического журнальчика! Неужели не ясно: листать такой журнал — все равно что подглядывать в замочную скважину.
— Что мы и делали, и ты вроде не особо кипятился, наоборот.
— Я кому сказал: хватит мыкать! — Почему это хватит? Мы были вдвоем: я нашептывал, ты исполнял. Чудное времечко! Помню, купили мы как-то раз бинокль (дорогой, зараза, зато немецкая работа), залезли вместе на террасу, туда, где жильцы белье сушат, спрятались за простыней и ждем. Наконец в доме напротив — его еще под пансион переделали — открывается окно. Направляем мы на него бинокль и видим, как по комнате расхаживает какая-то красотка, с виду не наша, высокая такая, фигуристая, грудь лепешкой, бедра узкие, ноги аж из ушей растут, кожа бронзовая, видно, морской загар, а сама — в чем мать родила, только в паху беленький треугольник на тоненьких шнурочках прилажен. Мы на это окошко пялились в бинокль, покуда девица не оделась и не ушла. Интересно, как это, по-твоему, называется? Разве не „подглядывать“? — Так с тех пор, поди, лет десять прошло. |