Или Чезарино не мой сын, и тогда фильм у меня получится, или он мой сын, тогда и фильм выйдет таким же уродцем“.
— Так могут рассуждать только одержимые навязчивой идеей или суеверные остолопы.
— Такие, как ты“.
Во время этой перепалки Чезарино смотрит на меня снизу вверх настойчивым, нагловатым взглядом. Потом неожиданно улыбается. Уродливая, вульгарнейшая, хоть и невинная улыбка. Вдобавок она многое проясняет. Та же улыбка, что у водопроводчика Эудженио! Этот белобрысый крепыш-недоросток вечно мозолил мне глаза где-то за год до рождения Чезарино.
„— Говорю тебе, — не унимаюсь я, — у меня есть доказательства, что мой сын — не мой сын.
— Какие такие доказательства? — Забыл, что ли, как я вошек из бровей выцарапывал? Как раз в то время, когда Чезарино был, так сказать, зачат. Эудженио зачастил в наш дом чинить колонку в ванной. Я предлагал ее заменить, а он уверял, что колонка еще послужит. И вот как-то утром смотрюсь я в зеркало перед бритьем и вижу… сам не знаю что, какую-то фигульку серо-коричневого цвета, вроде запекшейся кровяной корочки, прилипшую к брови над правым глазом. Ну, корочка и корочка… вырываю ее ногтями из брови, гляжу — а у нее, у этой корочки, темные ножки шевелятся. Тут уж я не на шутку всполошился, внимательно осмотрел обе брови, волосы на груди, под мышками, в лобке: полным-полно! Битый час выдергивал я эти, с позволения сказать, корочки и швырял их в раковину, так что под конец вся ее поверхность пестрела темными точками. Как сейчас помню: они отчаянно бултыхались и дрыгали ножками. Если это, по-твоему, не доказательство…
— То-то и оно, что не доказательство.
— Почему же?“ „Он“ выдерживает паузу и отвечает насмешливым, напевным голоском: „- А кое-кто, между прочим, чик-в-чик об эту пору начал валандаться со всякими непотребными девицами, что подкарауливают дружков на одной загородной аллейке. А кое-кто, между прочим, полюбовно сговорившись со своим несравненным инструментом, чуть ли не каждый вечер подсаживал в машину одну из тех девок. А кое-кто, между прочим, частенько уединялся с дежурной шмонкой на какой-нибудь свалке возле Тибра, прямо посреди разного мусора и хлама. А кое-кто, между прочим…
— Хватит, хватит, хватит!“ Протягиваю руку, глажу Чезарино по головке. Взгляд переходит от лица к туловищу и останавливается на животике. У Чезарино вздутый натянутый животик, а пупочек напоминает белый узелок. Между пухленькими, кривенькими ножками, совсем не самостоятельно, словно заостренное продолжение бpюшкa, торчит крошечный, но совершенный пенис, такой же молочно-белый, как и остальное тельце, с еще гладким и без единой морщинки мешочком яичек. Сам не понимаю почему, — пока Чезарино смотрит на меня снизу вверх и время от времени раскачивает ручонками манеж, — сам не понимаю почему (точнее, прекрасно понимаю: как и все неполноценные существа, дети вызывают у меня симпатию и нежность), я умиляюсь при виде этого крошечного отростка. Мне кажется, что Чезарино, пожалуй, будет удачливее меня. Он вырастет, станет большим. Вместе с ним вырастет и станет большим его член. Но даже если он окажется таким же непревзойденным, как мой, что представляется менее вероятным, наверное, он будет тихим, бессловесным, отрешенным. Одним словом, полноценным, возвышенным, сублимированным! И Чезарино не будет, подобно мне, тратить время на препирательства с „ним“; он не будет, как я, попадать в дурацкие положения. Из него выйдет, что называется, цельная личность; его не будут терзать внутренняя двойственность и противоречия. Короче говоря, это будет полноценный, психологически защищенный, сублимированный мужчина! Я глубоко вздыхаю, снова глажу Чезарино по головке и выхожу из детской. В третий раз двигаюсь по коридору вслепую. |