В третий раз двигаюсь по коридору вслепую. Иду прямо в нашу спальню, медленно поворачиваю ручку и приоткрываю дверь ровно настолько, чтобы проникнуть во мрак, подобный ко ридорному, но вдвое жарче — более спертый, более „женский“. Закрываю дверь, протягиваю руку к тумбочке, нащупываю кнопку на абажуре, но не нажимаю. Что делать? Разбудить Фаусту и вытащить ее на кухню варить кофе? Или, по „его“ указке, раздеться, залезть в постель и приласкать, потискать ее, однако не заходить слишком далеко в проявлении сдерживаемых, хотя и пылких, супружеских чувств? Возможно, я склонился бы ко второму варианту, если бы, как всегда не вовремя, „он“ не принялся меня подзуживать.
„— Смелее, чего ждем? Разоблачайся да ныряй в постель“.
„Его“ нетерпение, как обычно, настораживает меня.
„— Тебе-то что за дело, нырять мне в постель или не нырять?“ От явного любовного недержания „он“ проговаривается: „- Да чего там! Будь что будет. Лиха беда начало“.
Я тут же ополчаюсь на „него“: „- Ну уж нет, на сей раз никакого начала быть не должно. Ни начала, ни продолжения. Если я и подлягу к Фаусте, то лишь потому, что еще питаю к ней нежность. Хотя что ты в этом понимаешь? Что для тебя нежность? Ничто — пшик, ноль без палочки.
— Ха-ха-ха: нежность! — Ничего смешного: представь себе, нежность.
— Я тебя умоляю! А если по правде? По совести? А если вспомнить все как было? Нежность! Да если хочешь знать, твой брак с Фаустой — это мое детище, которое я задумал и осуществил в мельчайших деталях.
— Выходит, по-твоему, я Фаусту вовсе и не люблю? — Любишь ты ее или нет, меня не колышет. Для меняглавное — внушить тебе раз и навсегда, что этот брак — мое творение. Мое, как моими были твои шашни с тибрскими мокрощелками. И то сказать: кто уломал тебя звякнуть в один прекрасный день по одному номерку, который тебе подкинул услужливый приятель? Кто на заговорщицкий вопрос, желаешь ли ты столовый сервиз на шестнадцать, восемнадцать или двадцать четыре персоны, заставил тебя рявкнуть в ответ: „На шестнадцать, ясное дело, на шестнадцать!“? А кто заставил тебя на следующий день нестись сломя голову на час раньше в один особнячок, на одной улочке, в одном квартальчике, нажать на звонок под одной табличкой с надписью „Марью-мод“, взбежать через две ступеньки по одной лесенке, ждать, дрожа от нетерпения, перед одной дверцей? Кто заставил тебя выпалить, когда дверь открылась и Марью (черное платье, бледное, бесцветное лицо, большие черные глаза с томной поволокой, темный пушок на верхней губе, желтая сантиметровая лента перекинута через шею, черная юбка обужена там и сям белой наметкой) возникла на пороге: „Я за сервизом на шестнадцать“. Кто заставил тебя разгуливать, подобно льву или, точнее, обезьяне в клетке, по примерочной (красный диван, черный обезглавленный манекен, трехстворчатое зеркало, на столике ощетинилась булавками пепельница), покуда не распахнулась дверь и Марью не подтолкнула в салончик Фаусту со словами: „Сервиза на шестнадцать пока нет. Этот на восемнадцать. Есть еще на двадцать четыре. Короче, обеих возьмешь или только ее?“ Кто заставил тебя ответить с жадностью: „Беру обеих“? Кто, уже в спальне (широкая, низкая, квадратная кровать, узенькие проходы между кроватью и стенами, ты с одной стороны, две девицы с другой), заставил тебя наблюдать с вытаращенными глазами, как молодая сводница ласково, медленно, любовно, бережно и участливо раздевала для тебя Фаусту, расхваливая по ходу дела ее прелести („Где ты еще найдешь такую девочку? Смотри, какая у нас мордашка, кругленькая, загореленькая, экая шалунья: зубки беленькие, глазки черненькие… А грудки, ты только посмотри, что за грудки: маленькие, тверденькие, не робей — потрогай, вон какие упругие. |