Противно дышать одним воздухом с этими...
Веселая пушечная пальба не умолкала на Магнит-горе. Облака, пронзенные лучами солнца, возникали и таяли над рудными забоями. Праздник продолжался. Не для вас он, слепые и глухие людишки! Живете в Магнитке и не видите, как рождается новый мир. Такой город! Самое расчудесное на земле место. Был землекопом, стал бетонщиком. Через год сталь будешь варить, прокатывать рельсы, плавить чугун, командовать электричеством. Все люди, кто хочет, возносятся.
А Тарасы плюют на все, что сияет, горит.
Верно это, но я не должен был давать волю рукам. Вместе с Тарасом шлепнулся в лужу. Нехорошо! Ужасно! Что скажет Лена? Случись такое в коммуне, Антоныч беспощадно осудил бы меня.
Не хочу быть плохим, не хочу обижать ни темных, ни светлых дураков, и все-таки... Ох, тяжела ты, шапка нового человека! Снаружи блестишь, а внутри... И нам, ударникам, надо скрести себя и скрести, строгать и строгать, снимать стружку.
И так я думаю и этак, самоуничижаюсь и оправдываюсь. А что, собственно, случилось? Утихомирься, Санька! Хватит! Не разводи мировую скорбь. Сам себя осудил — и баста. Выеденного яйца не стоит эта драчка.
С такими мыслями я прикатил на горячие пути. Спрыгнул на землю с чистой совестью. Могу и дурака повалять с Колькой и Асей.
Белобрысый составитель сидел все там же, где я его оставил, — на ступеньке будки стрелочницы. Настырливый ухажер!
— Снабдился? — спросил Николай. — Сразу видно, что побывал на именинах: и нос в табаке и губы в помаде, по усам текло и в рот попало. Отдохни, Александр Немакедонский, пока плавка поспеет. Снизойди! — Он похлопал рукавицей по деревянной ступеньке. — Садись рядком да потолкуем торчком.
Колька весной попал в переплет: вклинился между буферами паровоза и чугунного ковша. Стальные тарелки поцеловали составителя одна в спину, другая в грудь. Так клюкнули, что кости затрещали. Еле очухался. И опять шастает под вагонами: выныривает в последний момент из-под колес, висит на подножке. Передвигается бочком, зигзагом, но по-прежнему шустро. Славный парень. Люблю таких.
Ася хлопает дверью. Появляется на крылечке, как на сцене. Шуршат платок и каленый цыганский ситец платья. Поскрипывают полуботинки с черной резинкой. Пахнет рисовой пудрой и конфетными духами. Позванивают на смуглой шее разноцветные бусы. Чем не артистка!
— Ну, как дела в твоем таборе, краля? — спросил я.
— Смотри, Колька, на это чудо-юдо! — Стрелочница прыснула. — Я с ним утром поздоровкалась, а он мне вечером ответил! Спасибочко и на том, валет!
— Может, споешь, артистка? Хороши твои частушки. Давай!
— Мало просишь, Шурка! Проси больше! Я богатая и не жадная.
— А я не зарюсь на чужое, своего хватает. Спой, Ася!
— Ладно, слушай! — Она тихонько пропела:
Смотрит на меня чистыми глазами, смеется. И я посмеиваюсь.
А Николай осуждающе взглянул на Асю и отошел.
Я посмотрел на разнесчастного составителя, потом — на веселую стрелочницу. Она сейчас же вспыхнула. Хватило ей холодной искры.
— Ну, что прикажешь, Шурка? Все сделаю!
Наверное, все-таки правда, что говорят о ней, дыма без огня не бывает: гулящая девка.
Я поднялся с крылечка, сказал:
— Не в ту сторону, Асенька, карусель свою кружишь. Мимо счастья проносишься. Развернись побыстрее да крути в сторону Кольки.
— А я сама знаю, куда вертится моя карусель. Воротит от вас, чистеньких и правильных. Ясно, ваше сиятельство?
Прямо в мои глаза смотрит, хладнокровно печатает всякую муть. Так мне и надо, дураку! Не лезь куда не следует.
Беру ведро, напускаю из крана тендера воды и окатываю бок Двадцатки, измазюканный Тарасом. В один прием смыл угольную порошу. Только на колесах чернь въелась в сырую краску. |