Занимаются этим не только приезжие и местные мародеры. Нередко можно встретить в толпе американцев и немцев. Напяливают на себя одежонку попроще и, стараясь говорить поменьше, а то и вовсе молчком, промышляют. Продают заморское барахлишко и то, что получают в специальных магазинах, доступных только иностранным специалистам.
Ворчит Антоныч и перед скатертью-самобранкой:
— Ого, размахнулся! По-купецки. Откуда столько добра, Александр?
Не угодил ему ни Магниткой, ни соцгородом, ни торгсиновской жратвой.
— С неба! — говорю я и улыбаюсь, хотя самому плакать хочется. Кровно заработанные червонцы оторвал от свадьбы, а он насмехается.
Что с тобой, Антоныч? Доверием когда-то завоевал мое дремучее сердце. Доверием был силен. Где же оно? Вышибли недруги? Может быть, ты и не преувеличиваешь свою беду? Может быть, и в самом деле стал таким, как в былое время?
Антоныч, кажется, понял, что огорчил меня. Бьет отбой: потирает руки, подмигивает, разглядывает закуски.
— Красотища!.. Глаза разбегаются. Сытно живешь в голодное время. Все съем, что выставил. Отощал я в дороге и грошей, поскольку безработный, не имею. И загнать на барахолке нечего. Вот разве только это — старорежимное золотишко... — Антоныч небрежно щелкнул ногтем большого пальца по сияющим золотом зубам. — Оптом предлагал челюсть, а покупатели норовили по клыку тащить. Не сторговались... Ну, Александр, начнем пир!
— Начнем!..
Я сел на ребро койки, стул подвинул Антонычу. Раскупорил бутылку, налил вино в граненые стаканы. Выпили. Закусили. Потом только я спросил:
— Ну, батько, значит, в беду попал?
— Попал!
— Горькому написал?
— Нет. И не собирался.
— Почему?
— Не до меня сейчас ему. Вживается в обстановку, акклиматизируется. Читал в газетах, как его встречали в Одессе, когда теплоход прибыл из Неаполя, и потом, по дороге в Москву?.. Такая часть выпадала не многим писателям нашей земли. Пожалуй, одному Льву Толстому.
— Написал бы ему, батько, рассказал, как держиморды расправились с тобой.
— Жалуются слабаки и страдальцы, а я неисправимый оптимист. Наперекор всем чертям, вопреки так называемому здравому смыслу. Да и Горький не терпит плакальщиц. Все будет хорошо, Александр, вот увидишь. Чем хуже сейчас, тем лучше потом. Нет худа без добра.
— Не верю, батько, в твою беду.
— Ну и правильно, что не веришь. Это я так, пугал тебя. Интересно было знать, откажешься от нахлебника или приютишь по старой дружбе. Порядок, Саня! Дела мои хороши. Тебя повидал — хорошо! В Магнитку приехал корреспондентом журнала «Наши достижения» — хорошо! Книгу написал, Горький согласился ее прочитать — хорошо!
— Целую книгу?
— Да, Саня, да! Шестьсот страниц на машинке. Собственноручно отстучал.
— О чем же она?
— Все о том же... о коммуне, о ее радостях и печалях. О себе, о тебе, о таких, как ты!
Не любит Антоныч телячьих нежностей, но я все-таки рискнул — обнял его.
— Ура! Да здравствует воспитатель, призванный в литературу!
Антоныч строго смотрит на меня и вдруг озорно подмигивает и скалится чистым золотом.
— Бессовестные мы с тобой люди, Санька! Мало нам того, что мы ударники, педагоги, воспитатели, почетом и уважением пользуемся, письма от Горького получаем. Подавай нам еще и писательское звание, славу и гонорары. Ну и нахалы!
Он хлопает себя по коленкам и оглушительно, так, что в окнах стекла дрожат, хохочет.
Веселый человек! Самый веселый из всех важных и серьезных дядей. Вот чего мне не хватает! «Если бы ты, Санька, умел веселиться, тебе бы вовсе цены не было», — говорил когда-то, еще в коммуне, Антоныч.
Поднимаю стакан с вином, улыбаюсь во весь рот. |