Изменить размер шрифта - +
А Головкина — бегом в школу. Прижала к груди Ксюшу, по голове гладит, слезы с трудом сдерживает — я тебя никому не отдам, моя голубка. А тут уж Раиса Максимовна на черном лимузине подоспела. Спасли Ксюшу. Слава Головкиной, многая лета!..

Эту главу я пишу в Литве. Эти дни как раз римский папа здесь. Я каждый день слежу за его литовским путешествием. Сегодня он на горе Крестов близ Шяуляя. Это там, где водружены в землю сорок пять тысяч крестов. Ни по чьему приказу. Лишь по велению душ и сердец. В сталинские годы тайно, ночами. Папа произносит возвышенные слова. О доброте. Чистоте помыслов. Всепрощении. И вдруг я резко соотношу сказанное папой с предметом моих размышлений в нынешней главе. Ни доброты нет, ни чистоты помыслов, ни всепрощения. Какое там всепрощение, если Григорович весь погружен в месть, в отмщение, в сведение счетов. Вот в какой сосуд перетекла вся энергия творчества.

Мстительность его еще ярче высветилась после нескольких премьерных постановок, осуществленных в Большом Васильевым и мною. Осуществленных вопреки желанию монополиста не впустить в свой «частный» театр новых действующих лиц на балетмейстерскую стезю. Все и вся должно принадлежать одному ему.

Занятые нами олисты были потом покараны Путь им назад в труппу Григоровича был заказан. Так и образовалось в театре словно три труппы: Главная, многолюдная, — Григоровича и малочисленные, полуправные, — Васильева и Плисецкой. Но многие импресарио были заинтересованы показать западному зрителю работы не одного лишь Григоровича.

Тем более что от бесконечного «Спартака» и перелицованного «Лебединого» а чуть позже «Ивана Грозного» у критиков начало сводить скулы. И наш диктатор стал получать со страниц западных газет затрещину за затрещиной (чего стоил лишь один американский заголовок «IV AN IS TERRIBLE»: не «Иван Ужасный» (Грозный), а «Иван — ужасен».

Затрещины западной прессы бесили и без того злого Григоровича, и, как и положено диктатору, была усилена с удвоившейся свирепостью экзекуция с балетными инакомыслящими. А это, в самую первую очередь, солисты Васильевских и плисецких балетов. Вот вам и пример. Совсем молодой танцор Виктор Барыкин, приглашенный Васильевым на одну из главных ролей в своем «Икаре», был подвергнут Григоровичем остракизму навсегда. Попав в черный список, Барыкин отныне занимался лишь в чужих, читай: «вражеских» балетах: «Анна Каренина», «Макбет», «Чайка», «Анюта», «Кармен-сюита». Месть обрушилась на головы и балетные карьеры Богатырева (о нем я уже писала), Радченко, Буцковой, Лагунова, Нестеровой… Выходит, не слушал Григорович проповедей римского папы.

Меня не оставляет в безразличии судьба Большого балета. Большой — это вся моя жизнь. Вся без остатка. У меня взаправду болит сердце, что власть на театре и в училище забрали себе люди, для которых как раз Власть — самое главное, самое драгоценное, самое прекрасное, что есть на свете. Не творчество, не балет, а — Власть. И держат они ее мертвой, бульдожьей хваткой. Срок этой хваткой власти ох как длинен. Когда пишу, уже тридцатилетие прошло.

Марис Лиепа, которому от этой власти тоже не сладко было, как-то шуткой решил подсластить очередную пилюлю:

— Что ты волнуешься, Майя. Напротив, радуйся, что наша московская школа так мерзко учит. По крайней мере, в ближайшие двадцать лет не будет хороших балерин…

Их и взаправду, при таком вырождении душ, при таком цинизме, при таком выравнивании всей школьной системы на детей нужных родителей — «нужников», как окрестили их острые языки, — очень долго не будет. Самому Лиепе, увы, отшучивания не помогли. После того как по распоряжению Григоровича (Юрий Николаевич талантливо умел расправляться с недругами чужими руками) комендатура не впустила Лиепу в театр, сославшись на то, что у него просрочен пропуск, Лиепа разрыдался, у него случился сердечный приступ.

Быстрый переход