Изменить размер шрифта - +
Оглянувшись, он увидел необозримые массы цифр, стекающихся к нему со всех сторон плотной все смывающей лавиной, точно серые миллиардные стада крыс, окруживших его кресло, и в невольном страхе он подобрал под себя свои босые трясущиеся ноги.

В сером море цифр единственным зеленым островком цвела любовь последних недель, и мистер Давид Лингслей, как тонущий, хватающийся за доску, попытался стать твердой ногой и утвердиться в этих маленьких пределах. Но тут схватил его за руку сорокалетний господин, который ненавидел мертвую, зачумленную женщину и опасался поставить ногу на ее наследство.

Жизнь оказалась предприятием убыточным, и мистер Давид Лингслей чувствовал, что он без сожаления закрывает ее торговую книгу. Стоило ли ему двадцать долгих лет, днем и ночью, как каторжнику, вертеть тяжелые жернова миллионов, обильно смазывая их липким красным маслом, чтобы в момент подведения баланса убедиться, что в трудолюбиво сооружаемых амбарах вместо муки миллионами расплодились крысы цифр, чудовищная, несметная армия, вечно голодная и алчная, точащая уже зубы на него самого, – на него, который мнил их своим орудием, средством, а внезапно оказался сам лишь средством для какой-то неведомой цели.

И мистер Давид Лингслей, как на экзамене, прямо, без запинки, ответил: «Нет, не стоило».

«Итак, я умру, и от меня не останется ни следа».

Сформулированная таким образом мысль показалась неудобоваримой даже для мистера Давида Лингслея и упорной икотой вернулась обратно к горлу.

«Сейчас… Разберемся хладнокровно: умирают писатели, мыслители, артисты. Остаются навсегда жить в своем творческом материале. Что же было моим материалом?»

И мистер Давид Лингслей ответил:

«Деньги, имущество».

Неблагодарный, безыменный материал. Имущество поделят наследники. Не останется ничего, даже фамилии. Фамилию старательно вычеркнут из текущих счетов всех банков материка. Что же останется? Тупая ненависть нескольких миллионов рабочих, среди которых он до сих пор жил страшной легендой? Даже оттуда выскребут его фамилию, заменят ее новой. Через пять лет от него не останется ни следа.

Мистер Давид Лннгелей в первый раз понял то, что он называл всегда добродетельным психозом стареющих миллионеров, всех этих Карнеджи и Рокфеллеров, завещающих миллионные суммы на благотворительные цели, основывающих миллионные фонды своего имени. Вдруг почувствовал и понял кричащий в них старческий страх перед небытием, судорожное усилие остаться в чем-либо, прилепиться к чему бы то ни было хотя бы буквами собственной фамилии. В первый раз пожалел, оправдал снисходительной улыбкой. Бедные! Финансируя чужую идею, они обманывают себя, воображают, что закрепляют себя в ней, прицепив к ней свою визитную карточку, так же мало имеющую общего с их личностью, как номер их чековой книжки, который они могли бы отпечатать на ней с равным успехом.

Здесь обеспокоился даже сорокалетний господин, почувствовав ускользающую из-под ног почву, и судорожными пальцами стал хватать воздух.

Сорокалетний господин был не в силах соперничать с логическими выводами мистера Давида Лингслея; глухим звериным инстинктом он стал искать чего-либо, за что можно было б зацепиться, как моллюск, чувствующий приближающуюся волну, которая его смоет, судорожно ищет выступа, шероховатости скалы, чтобы к ней присосаться на время опасности.

Бродя ощупью в пустоте сознания, сорокалетний господин наткнулся вдруг на знакомое, притаившееся там лицо и внезапно съежился…

Мистер Давид Лингслей был человеком бездетным. Эта маленькая печаль постоянно точила его, как червяк, хотя он не сознавался в ней даже перед самим собой. Уверившись на тридцать шестом году жизни, что детей у него не будет, мистер Давид Лингслей впервые подумал о родственниках. У него когда-то был брат, который, как он в свое время узнал, умер с голоду в какой-то норе в предместье Лондона.

Быстрый переход