Ласка, она свое делала. А уж совещательность и вкрадчивость голоса Фомича и вовсе кстати ложилась в распаленные нейтронами и гамма‑лучами души ребят.
Слова Пробкина как дрова в топку попадали. В взвихренных душах и полуобезумевших головах его товарищей все круче и быстрее разгоралось удальство, бешеней взвивались безрассудная смелость и бесстрашие. Мышцы вздувались какой‑то чрезмерной допинговой силой. Тела скручивало от желания действовать.
Фомич знал об этом, испытав за многие годы подобное состояние не единожды, и знал также, что «струна» вдруг может лопнуть, что надо не перебрать, что надо успеть в самый раз.
То и дело взгляд Фомича терял масло ласки, становился острым, прицельным, оценивающим.
Более всех дергался Дима. Он нервно перебирал угловатыми плечами, дико гримасничал, слишком быстро долбал правым кулаком по левой ладони, приговаривая себе под нос все убыстряющейся скороговоркой:
– Б‑бляха муха! Где наша не пропадала! Где наша не пропадала! Ла‑ла‑ла! Зуб из пасти! – глаза его горели безумием. В них было предельное напряжение, которое странно было видеть у человека, в группе с товарищами, не торопясь, спускавшегося по лестничным маршам.
«Ох уж эти нейтроны!» – с беспокойством подумал Фомич.
Когда они достигли нулевой отметки и ступили на площадку, облицованную нержавеющей сталью, «струна» вдруг лопнула.
Раздался дикий выкрик, похожий на затяжной, с трубным, утробным звуком вдох воздуха, и Диму начало рвать.
Он уперся руками в металлическую облицовку стены и, то закидывая с подвывом, то опуская голову, плескал рвоту на стену. Рвотная масса уже обтекла бутсы, и он стоял будто в трясине, маслянисто блестевшей в лучах светильника…
Дозиметрист Цариков, сильно отставший, свалился вдруг на голову, коршуном закружился, затопотал ногами по железному полу.
По‑женски красивое припухшее лицо его ярко раскраснелось на скулах. Он поначалу бубнил что‑то, заикаясь, непонятное, но затем голос его обрел крепость, стал металлическим, басовитым, а там уж и вовсе раскатным:
– Да что ж вы делаете?! За что здоровье кладете?! Окаянные!.. Неужто жалкая тыща‑другая дороже вам самой жизни человеческой, одной‑единственной данной нам?! Да если б не ваша дурацкая воля добрая, так… я бы вас… да поганой шваброй, да по шеям, по шеям… – Он потрясал в воздухе радиометром, весь конвульсивно дергался в гневе, враз раскидав свои серые, захмелевшие в неподдельном негодовании глаза в разные стороны, то есть перед собой ничего из‑за истерики своей не видел и мог ненароком долбануть кого‑нибудь по черепу радиометром.
Ремонтники несколько поотступили, но в глазах и лицах их уже проявлялось что‑то нехорошее.
Даже Диму перестало рвать, и он, пошатываясь и отирая лавсановым рукавом полуоткрытый синюшный, в липкой слюне рот, весь землисто‑серый, с четко проступившими коричневыми пятнами на лице, прошел и, держась дрожащими руками за перила, сел на ступеньку.
– Это же есть не что иное, как сжигание жизней на ядерном костре!.. – все так же не глядя в лица людям, самозабвенно орал Цариков, но вдруг замолк, оборвав свою речь на полуслове.
Громадный Федя, Вася Карасев и Фомич медленно подступали к дозиметристу, и вид их не предвещал ничего хорошего.
– Вали отсюда! – хрипло и тихо, каким‑то утробным голосом выдавил из себя Фомич. И Цариков попятился. – Вали, чтобы духу твоего тут… Чтоб не вонял, мать твою…
Цариков в сердцах повернулся и решительно стал подниматься по лестнице, вроде торопясь, но и как бы нехотя, потому что казалось, будто ноги его кто‑то с трудом отрывает от пола и, преодолевая сопротивление, переставляет на новое место.
«Вот марионетка!» – удивленно подумал Фомич, и злоба его стала утихать.
– Эй ты, дурила! Постой! – крикнул Пробкин вдогонку. |