Изменить размер шрифта - +

В тот же миг в мыслях его воцарилась особенная, пугающая поначалу, а затем пьянящая тишина.

«Я один. Я действительно один!»

Слова, приходившие к нему с тех пор, обретали новую силу, их упрямый ритм странным образом воздействовал на других корабельников. Один физик просто отказался читать или слушать его стихи, крича «Ты лезешь ко мне в душу!»

Улыбнувшись этому воспоминанию, Керро аккуратно убрал серебряную сетку в мешок.

«Дзэнский эрзац?»

Поэт покачал головой. Некогда раздумывать.

Когда в мешок уже ничего нельзя было впихнуть, он решил, что проблема выбора этим снимается, и вышел, заставив себя не оборачиваться. Каюта осталась в прошлом — место, где периоды тревожной рефлексии сменялись днями непрестанного, яростного кропания, где он провел множество бессонных ночей, откуда — было и такое — выбегал в поисках холодной струи воздуха из вентиляторов, когда атмосфера на Корабле казалась ему давяще жаркой и глухой.

«Но я был тогда глух, только не понимал этого».

В пятидесятом доке ему велели подождать в каморке без стульев и скамеек, слишком тесной, чтобы, присев на пол, вытянуть ноги. Напротив входного люка виднелся еще один. Над обоими поблескивали линзы сенсоров, и Керро понял, что за ним следят.

«Почему? Чем я мог прогневать босса?»

Ожидание тревожило.

«Зачем надо было меня торопить — чтобы теперь мариновать здесь?»

Все как в те далекие времена, когда мать привела его к корабельникам. Тогда ему, земному ребенку, было пять лет. Мать за руку отвела его к пандусу, ведущему в приемник. Керро не знал даже, что такое Корабль, но что с ним происходит — понимал вполне ясно, потому что мать все ему объяснила очень серьезно.

Керро прекрасно помнил тот зеленый весенний день, наполненный запахом влажной земли, не изгладившийся из памяти за все корабельные дни, пролетевшие с той поры. За плечом мальчик нес ситцевый узелок, куда мать сложила все его пожитки.

Поэт глянул на свой мешок, куда набросал собственных вещей для полета на нижсторону. Да, этот узелок будет побольше… и потуже.

А его сверток в тот давно ушедший день не мог весить больше четырех килограммов — предел, установленный корабельным приемником. Там лежала в основном сшитая для мальчика матерью одежда. Янтарно-желтая вязаная шапочка сохранилась у него до сих пор. А еще там были четыре фотографии. На одной отец, которого маленький Керро никогда не видел, отец, погибший в море. Смуглый, рыжеволосый мужчина улыбался со снимка, согревая сыну душу. На другой фотографии была мать, неулыбчивая и изможденная; лишь глаза напоминали о ее былой красоте. На третьем снимке родители отца напряженно вглядывались в объектив. И, наконец, на последнем, чуть побольше остальных, был изображен «родной дом» — всего лишь клочок земли, напомнил себе Керро, на другом клочке — планете, давно сожженной дотла взрывом сверхновой. Осталась только фотография, завернутая вместе с остальными в желтую вязаную шапочку. Сейчас они лежали в его мешке. Когда корабельники пробудили Керро, мальчик нашел все свои вещи в гибербаке.

— Я хочу, чтобы мой сын выжил, — говорила тогда мать, отдавая его приемщикам. — Нас двоих вы брать отказываетесь, но уж его-то лучше возьмите!

Угроза в ее голосе звучала ясно. Возьмите, иначе она сотворит что-нибудь от отчаяния. Отчаяние многие подвигло на насилие в те дни. Корабельников ее слова скорей позабавили, чем встревожили. Но они приняли юного Керро и уложили в спячку.

— Керро — так звали моего отца, — объясняла мать, раскатывая «рр». — Вот так это произносится. Он был полупортугалец, полусамоанец. Красивый мужчина. Моя мать была уродлива и сбежала с другим… а отец всегда был красив.

Быстрый переход