|
Электричества не было, печи не топили, загорелось снаружи. Стены сырые - видать, бензином порядочно поплескали...
- Я не о том. С чего она взяла, что я буду писать заявление?
- Если не хочешь, твое дело, не пиши, мне проще...
- Если я узнаю... - спокойно сказал Бессонов и поправился: - Если я точно узнаю, кто, я ему отрежу руки.
- Ну так... - пожал плечами участковый.
- Ты просто знай, Сан Саныч, что я его не убью, а так и сделаю, как сказал. - Бессонов посмотрел на него вовсе без вызова, а скорее, пусто: в его глазах, раскрасневшихся от дыма и слезившихся, не было ни обиды, ни злости, ни желания мести.
- Как знаешь, но так, конечно, нельзя... Тебя тогда посадят. А статья порядочная... - сказал Сан Саныч уже в спину ему.
Пожар окончательно осыпался в раскаленную труху, пыхавшую вялыми сине-малиновыми языками, но дымившую еще густо и черно. Бессонов чувствовал на себе чужие взгляды - взгляд каждого, - себе в спину, а что было в этих взглядах - сочувствие? - нет, не сочувствие и, наверное, даже не переложенный на себя
страх - скорее, только любопытство, он так и подумал: "Любопытные, так всегда бывает со стороны... Они все любопытные... Даже Эдик и Жора, все... Я для них теперь что-то тайное... А какое тайное, к едрене фене, если все наоборот..."
Он нашел жену у соседей через дом. Она сидела на кровати, с заплаканным лицом, и он сначала невольно потупился, хотя не думал о том, что ему неприятно видеть ее зареванную, он давно привык к ней ко всякой, но теперь ему не хотелось никакого участия к ней - ему хватало своего на душе, и он не сел на придвинутый хозяйкой стул, а так и стоял у двери, словно не выбрав: войти или сразу уйти, чтобы даже не слушать ничего - он не выслушивать пришел, а высказать то, что самого его теснило:
- Твой язык... Почему ты говоришь, что дом подожгли?.. Не надо болтать, что взбредет в голову...
Она вскинула глаза, и сквозь слезы и пунцовость проступило знакомое ему раздражение, то самое, что способно жить в человеке долго, отягощаясь годами, становясь чем-то вроде хронической болезни, к которой близкие привыкают и проявления которой они начинают даже ждать.
- А кого ты не цеплял, не оскорблял? Ты бы постыдился... Ты ведешь себя с людьми, как мальчишка. Ты же опять подрался три дня назад, мне говорили...
- Я только гниду могу зацепить. А с этими я разберусь.
- И-иых... - замотала она головой. - Слушать тебя не могу...
- Ну вот такой я нехороший, - усмехнулся Бессонов.
Она посмотрела уже не просто с раздражением - злобновато:
- Прекратишь ты хотя бы сейчас кривляться?
- Кривляться? - Он нахмурился. - Я-то как раз не кривляюсь. Ты кривляешься. Истерика твоя...
Она фыркнула, отвернулась, не вытирая катившихся слез, и он знал, что она в эту минуту проходила привычный круг обид, круг жалости к себе.
- Я все-таки уеду к маме...
- Хорошо, уезжай, - сказал он как можно спокойнее, совсем не так, как обычно говорил при подобных разговорах. - Займем денег... Я останусь на путину, с долгами рассчитаюсь...
Она всхлипнула, спрятала лицо в ладони, и это тоже было не как обычно, но, наверное, движение ее было на зрителя, на соседку, притихшую за спиной Бессонова. Отняла руки и, не вытирая мокрых щек, раздумчиво сказала:
- К маме... - Ей все-таки надо было завестись, она не могла так много держать в себе. Опять всхлипнула, но как-то мучительно. - Я двадцать лет назад уезжала с одним чемоданом, голая и нищая... Как же она кляла меня: зачем он тебе, дочь, плюнь на этого шального... Не послушалась. И теперь я такая же нищая, вернусь с тем же чемоданом. Вытащили его, надо же, я видела. Именно его... Весь гардероб сгорел, а чемодан этот, проклятый, вытащили. |