Изменить размер шрифта - +
Говорю тебе, что я неоднократно разбивал вдребезги все десять заповедей. Я совершил все известные преступления и изобрел шесть новых.

– Да, сударь, – сказал Юрген. – Но разве это важно?

– О, уберите прочь моего сына! – воскликнул Котт. – Он – копия своей матери. И, хотя я гнуснейший из когда-либо живших грешников, я не заслужил того, чтобы мне дважды досаждали такими дурацкими вопросами. И я требую, чтобы вы, ленивые черти, принесли еще дров.

– Сударь, – сказал задыхающийся бесенок в образе головастика с волосатыми ручонками и ногами обезьяны, прибежавший с четырьмя охапками хвороста, – мы стараемся изо всех сил ради ваших страданий. Но вам, проклятым, на нас наплевать, и вы не помните, что мы, прислуживая вам, день и ночь на ногах, – сказал хныча бесенок и стал шуровать вилами дрова вокруг Котта. – Вы даже не помните о беспорядке в стране из-за войны с Раем, что делает для нас крайне затруднительным доставление вам всех жизненных лишений. Вместо этого вы прохлаждаетесь в своем пламени и жалуетесь на обслуживание, а Дедушка Сатана нас наказывает, и это несправедливо.

– Лично я думаю, – сказал Юрген, – что вам нужно быть с мальчишкой помягче. А что касается ваших преступлений, сударь, то неужели вам не победить эту гордыню, которую вы называете совестью, и не признать, что после того, как человек умер, вообще не важно, что именно он сделал? В Бельгарде никто и не думает о вашей резне или нарушении поста, разве только тогда, когда старики сплетничают у камина и ваша порочность позволяет им скоротать вечер. Для остальных вы – лишь камень на кладбище представляющий вас как образец всех добродетелей. А вне Бельгарда, сударь, ваши имя и дела ни для кого ничего не значат и никто нигде вас не помнит. Так что, в действительности, ваша порочность не волнует сейчас ни единое существо, кроме бедных трудяг чертей. И думаю, что вследствие этого вы могли бы примириться с теми муками, которые, они могут изобрести для вас, не жалуясь на них с таким раздражением.

– Но моя совесть, Юрген! Вся суть в ней.

– О, если вы и дальше будете говорить о своей совести, сударь, вы ограничите беседу предметами, которые я не понимаю и потому не могу обсуждать. Но, смею заметить, мы вскоре найдем возможность проработать этот и все остальные вопросы. И мы с вами выжмем из этого места все, что только можно, ибо теперь я вас не покину.

Котт заплакал и сказал, что его грехи во плоти слишком ужасны, чтобы ему был позволен покой в нестерпимых муках, которые он честно заслужил и надеется когда-нибудь пережить.

– Тогда интересую ли вас, так или иначе, я? – спрашивает Юрген, совершенно ошеломленный.

И из пламени Котт, сын Смойта, заговорил о рождении Юргена, о младенце, которым был Юрген, и о ребенке, которым был Юрген. И пока Юрген слушал человека, родившего его, чья плоть была плотью Юргена и чьи мысли никогда не были мыслями Юргена, у Юргена возникло какое-то жуткое, глубокое и безрассудное чувство; и Юргену оно не понравилось. Затем голос Котта резко изменился, и он заговорил о подростке, которым был Юрген, – ленивом, непослушном и не ценящем ничего, кроме собственных легкомысленных желаний: и о разладе, возникшем между Юргеном и отцом Юргена, Котт тоже говорил. И Юргену сразу же стало легче, но он по-прежнему огорчался, узнав, как сильно когда-то его любил отец.

– То, что я был ленивым и непослушным сыном, – сказал Юрген, – прискорбная истина. И я не следовал вашим наставлениям. Я блудил, о, страшно блудил, блудил, должен вам сказать, даже с героиней одного мифа, связанного с Луной.

– О, ужасная языческая мерзость!

– И она считала, сударь, что впоследствии я, вероятно, стану действующим лицом солярной легенды.

Быстрый переход