Изменить размер шрифта - +
 — Кто он?

— Брат твой.

— Он и тот русский, которого указали вы мне в Германии, одно и то же лицо?

— Одна душа.

— Где он теперь?

Ван-Ли опустил голову, стал смотреть в середину живота и остался неподвижным. Высокие часы в деревянном футляре, показывавшие дни и числа месяца и фазы луны, мелодично пробили семь, потом отбили четверть. Ван-Ли сидел, не шевелясь. Пробили половину восьмого, и Ван-Ли поднял голову. Он так тяжело дышал, что Радость Михайловна с трудом могла разобрать слова, которые он выговаривал едва слышно, хриплым усталым голосом:

— В Санкт-Петербурге… Он ждет вас… Знаменитый художник… Вы… скоро… увидитесь… Вам… вам… не скажу.

— Говорите, Ван-Ли, — спокойно сказала Радость Михайловна. — Вы знаете, что я ничего не боюсь. Я дочь императора русского!

Ван-Ли медленно, с усилием поднялся с пола. Лицо его, старое, ветхое, точно лицо мумии, с кожей, прилипшей к костям черепа, без намека на мускулы и жир, было печально, жутким блеском горели его глаза. Они точно прожигали время и видели будущее.

— Вам… счастья нет, — чуть слышно прохрипел старый китаец и, шатаясь, точно боясь, что он упадет, не успев выйти, пошел, шаркая войлочными туфлями.

Радость Михайловна истомно потянулась к соломенному плетеному столику, где под фарфоровой вазой, наполненной цветущими ветвями японской вишни, лежала маленькая пуговка электрического звонка, выточенного из розового орлеца, и позвонила.

Вошла старая дунганка.

— Ханум, — сказала Радость Михайловна, — прикажите подать мне чаю. И пусть думный дьяк Варлаам Романович пожалует ко мне с докладом о нуждах таранчинских школ.

 

IV

 

В тот же день вечером Радость Михайловна, верхом, в сопровождении постельничей Матрены Николаевны Перемыкиной и двух вестовых, семиреченских казаков, поехала в заросшее фруктовыми садами и виноградниками село Илийское ко всенощной.

По окончании всенощной она выразила желание исповедаться.

Прихожане, крестьяне и крестьянки Илийского расходились из храма. Причетник гасил свечи и лампады, и яснее вступал тихий сумрак весеннего вечера под своды каменного храма. Гулко отдавались шаги последних прихожан.

Девочки хора, ученицы Илийского училища, уходили за своей учительницей и, проходя мимо Радости Михайловны, кланялись ей и говорили:

— Здравствуйте, родная царевна! — Здравствуйте, Ваше Высочество! — Добрый вечер, Радость Михайловна!

Их свежие лица сияли восторгом. Радость Михайловна знала, что где бы ни появлялась она, царская дочь, исчезало горе, улыбались уста, и глаза начинали сверкать. Она знала, что говорили про нее: «Посмотрит — рублем подарит».

Вспыхивали щеки Радости Михайловны, как зори вспыхивают по туманным утрам, и сурово сжимались ее губы. Не радовал ее чистый лепет детских уст. Недостойной она чувствовала себя этих детских ласковых слов.

Опустела церковь.

Причетник вынес на клирос аналой. Высокий худощавый священник вышел с крестом и Евангелием и ласково нагнул голову, приглашая Радость Михайловну подойти к нему.

Радость Михайловна поднялась на ступеньки амвона и приняла благословение священника. Епитрахиль, пахнущая ладаном и розовым маслом, жестко накрыла ее голову. В сумраке под ней появилось строгое лицо с глубоко запавшими серыми глазами, и глаза эти заглянули в самую душу Радости Михайловны.

Она открыла ее священнику. Немногими словами сказала она, что искушала Бога. Сказала, что еще раз, мучимая непонятной тоской, призвала ночью колдуна-китайца и приказала вызвать тени прошлого. Просила простить ее тяжкий грех, снять заботу и усмирить биение молодого сердца, все чего-то ищущего, жаждущего какой-то иной жизни, жизни не только для других, но и для себя.

Быстрый переход