Просила простить ее тяжкий грех, снять заботу и усмирить биение молодого сердца, все чего-то ищущего, жаждущего какой-то иной жизни, жизни не только для других, но и для себя.
— Опять! — сурово прошептал священник. — Опять бесовское наваждение, жажда проникнуть в тайны Господа Сил тревожили и смущали тебя, чадо Радосте!
Радость Михайловна вздохнула.
— Нехорошо! Чадо Радосте, нехорошо. Неподобно райскому блистанию красоты твоей… Есть, чадо, тайны и тайны. Господь открыл верующим в Него людям величайшие тайны для прославления Его могущества, но познание смерти и ее тайн Он скрыл от людей. Ты, чадо, занимаешься греховным делом, мучающим душу и ослабляющим тело, ты открываешь душу и заставляешь ее метаться в прошлом, и это грех великий.
— Батюшка, — тихо сказала Радость Михайловна, — но это еще не то главное, что тяготит меня. У меня на совести более тяжкий грех.
— Ну, — сказал священник и не поверил. Какой грех могло еще иметь столь совершенное в красоте своей создание?
— Я люблю, — сказала Радость Михайловна, и глаза ее наполнились слезами.
— Любишь? Но любовь есть красота жизни, и любовью живем мы. Ибо, если бы не было любви в мире сем и царстве нашем, погибли бы мы лютой смертию.
— Я люблю земной любовью… Непонятное творится во мне, и жажду я, жажду видеть и говорить с одним человеком, жажду дать ему всю силу любви так, что ничего никому больше не останется, и погибну я… Погибну…
— Но, чадо мое, духовная дщерь моя, не знаешь разве ты, что царской дочери не дело любить? Не знаешь ты, что царская дочь обречена на безбрачие, ибо всю силу любви своей она должна отдать народу и быть в его глазах образцом чистоты, святости и самоотречения?
— Знаю, — прошептала Радость Михайловна.
— Ты — красота, — говорил священник, сам поддаваясь прелести Радости Михайловны. — Ты — ангел во плоти. Разве не видишь ты, как горе и заботы сходят с лиц людей, едва приближаешься ты? Разве не слышала ты, как приветствовали тебя дети? Сияние молодости, сияние счастья исходит из очей твоих, и Бог, творя тебя как женщину и царскую дочь, создал совершеннейшее создание свое, и равной тебе нет в мире. И дана тебе любовь неземная, та любовь, которая красит, но не та, которая сжигает в страсти… Да… Материнство есть счастие, но дочь императора не может иметь детей — таков закон, выведенный из опыта прошлого. Гони эти мысли, дитя мое. Будь сильна духом, покажи свою волю. Да и любишь ты неведомого иноземца, и не знаешь ты, кто он.
— Он здесь. В Санкт-Петербурге, — прошептала Радость Михайловна.
— Колдовство сказало? — спросил священник. Радость Михайловна нагнула голову.
— Чадо мое, — сказал священник, и под епитрахилью его глаза заблистали тихим светом, — не бойся ничего. Се ангел Господен сказал мне! Не бойся. Иди смело, и знаю, что сумеешь ты соблюсти достоинство государя, отца твоего, и сумеешь остаться вся для народа. Гряди смело по страдному пути твоему, ибо знаю, что Голгофа страстей и мук уготовлена сердцу твоему, ибо знаю, что не поддашься ты искушению, ибо ты — дочь русского царя. Аминь!
Тихим движением старческой иссохшей руки священник приподнял епитрахиль, и Радость Михайловна увидела в сумраке храма на черной покатой доске аналоя крест и раскрытое Евангелие. Она поцеловала святые слова и крест и преклонила колени. Священник накрыл ее голову епитрахилью, и слова отпускной молитвы прозвучали над ее головой, как слова последнего привета умершему. Грех отпускался ей, но и сладость греха уходила от нее.
Опустив голову, она сошла с амвона и медленно прошла по темному храму. |