Похорошела. А ума у девушки — палата. О Прохоре не может слышать. И поныне ее трясет. Обещает, если встретиться доведется, убить его своими руками. Но за одно она ему благодарна, что остановил от замужества за Василия. Разрушил начавшуюся симпатию, обрубил ее под корень.
«Цыган поначалу грозился с-под земли тебя сыскать и прирезать, как шакала, но руки до тебя не достали. Пока он бесился, Олеся уехала. Не с того он начал. Видно, не любил. Если б дорога была, ни о тебе, ни о мести — об Олесе вспомнил бы. Выходит, оба вы прозевали, упустили девушку. А она сильнее вас — мужиков — оказалась. Сумела свое горе одолеть. И, гляди-ко, поднялась над ним и вами. Не опустилась, не пошла по рукам. Отца не опозорила. Нынче Тимофей высоко голову держит. И есть с чего. Дочь достойная! Не то что ты, горе мое и стыд. Не только слово о тебе сказать — голову не поднимаю, стыжусь людям в глаза смотреть».
Прошка, читая письма, представлял себе мать. И жаль было старую до боли в сердце. Оно верно, радостей она почти не знала. Вся надежда была на сына. Но и тут судьба подножку подставила. И чтобы не было тоскливо и одиноко в старом доме, писал ей Прохор письма добрые и теплые. И мать снова отвечала:
«А Васька-цыган помер в эту осень. Жаль мужика. Спился. Не повезло ему. Жена была у него. Сынок остался. Теперь сиротствует. Жена уже и траур сняла. Только мать на его могиле плачет. Да Олеся недавно приезжала, так тоже цветы у него на могиле оставила.
Институт она закончила. Но в Речное не воротится. Замуж вышла. В Москве. За какого-то начальника. Нынче ребенка ждут. Про это мне Тимофей просказал. Когда домой с гостей вертался. Насовсем его не берут. За неграмотность. Выходит, образованный зять далеко не подарок. Вот и векует он в своем зимовье. Один, как медведь в берлоге. Как и я. Скоро говорить разучимся. Только плакать. Он уже выл, когда недавно в гости ко мне зашел. Ему уже ждать нечего. А я — держусь. Ведь ты у меня. Нехай не вовсе какой гладкий, но свой, родненький и самый лучший…»
Законы зоны выбили из Прохора легковерность, он умел приспособиться к любым условиям, найти подход к любому человеку, научился обдумывать, взвешивать каждое слово и поступок. Он научился защищаться, заставил не просто считаться с ним, но и уважать. В то же время Прохор умело держал в руках настроение окружающих, нередко становился душой любой бригады зэков своего барака. Он знал: вернется домой иным. Пусть постаревшим, усталым, но опорой и кормильцем.
Мать не спрашивала Прохора, когда его освободят. Она считала годы, мечтая лишь об одном: пусть перед смертью, хоть ненадолго, увидеть сына свободным. Но годы брали свое. Сдавало здоровье. Об этом Прохор не знал. И однажды получил от нее письмо, заставившее задуматься:
«Уже семь лет прошло, как нету тебя со мною, Прошенька! Знаю, еще долго ждать. Но так тяжко одной в окривелой избе. А вот вчера у меня гость был, Тимофей. Совсем состарился человек. Борода по пояс. Весь седой. Как согнули годы! Хуже, чем меня. Поговорили мы с ним впервой за жизнь, по душам. И признался мне, как жалкует, что не отдал за тебя Олесю. Принес горе нам с тобой. И сам не меньше хлебнул. Ведь думал, что, выучив дочь, даст ей счастье. Сам возле нее согреется в старости. А она, став грамотной, родство забыла. Отца своего по имени и отчеству стала звать. Говорит — так модно нынче в свете. Совсем дорогу к нему забыла.
Отцу все замечанья делает. Неграмотно выразился, не так глянул, не то ляпнул, не там сел и лег. Вовсе заклевала. Аж ездить к ней не хочет. И говорит, что грамота из его Олеси душу выбила. Съела, что ржавчина. Нынче, смешно признаться, уговаривает меня к нему в лес переехать. В зимовье. Чтобы вдвух бедовать на старости.
Не хочу брехать лишнего, но и саму такое же свербит. Може, и согласилась бы я, не стой промеж нами исковерканная этой семьей твоя судьба. Ты — виноват. Но не столько, чтобы отнять тебя от старой матери на много лет. |