Изменить размер шрифта - +
Тогда она почует истинные ухлестыванья! — зашелся Прошка.

— Это ты меня в кулак поймать собрался? — внезапно ухватила его повариха за оттопыренное ухо.

— Я о бабах! Клянусь! Не про тебя! Чтоб мне собственным говном подавиться! Не хотел про тебя плохо брехнуть! Ну, выпусти! — визжал Прошка.

— Так его, Фелисада! Зажми! — смеялись мужики, но повариха отпустила Прошку, пообещав в другой раз язык вырвать.

— Ну, нынче свежак дал! Полдня дурь в штанах искал. А под вечер — озверел!

Володька в это время уже сидел на берегу Алдана. Обсыхал. Его трясло. То ли от холода, то ли от воспоминаний. Он сам не знал, что переломилось в нем, что дало толчок.

Он и не заметил Фелисады, подошедшей тихо, неприметно. Она набросила ему на плечи полотенце и сказала:

— Оботрись. Да иди ужинать вместе со всеми. Потом отдохнешь.

Прохоренко ел, не глядя в миску, не ощущая вкуса. Ведь вот хотел забыть, слово себе давал. Но не получилось. Память разбудил. И уже не мог задавить, избавиться от нее.

— Слышь, Вова! Чего мечтаешь? О чем болят твои голова и головка? Да забей на все! Пошли прожитое туда, откуда свет впервой увидел, и живи, как все мы! Бабы что? От них единые горести! Чтоб им клин в жопу, — вовремя заметил нахмурившуюся Фелисаду Прохор и предусмотрительно пересел подальше от поварихи.

— Кем ты работал до лесу? — спросил Прохор с любопытством. — Художник?! Во, хлебное дело! Если бы я умел, одни бы сотенные рисовал. Изобразил кредитку, и живи, в потолок поплевывая. У нас один такой сидел в зоне. Купюры так малевал, что ментовка не могла отличить его работу от банковской. И только один его наколол. На мелочи. Он этого Ленина в фуражке намалевал. Его и взяли. За самые что ни на есть…

— Я города оформлял, улицы, чтобы красиво смотрелись, — уточнил Прохоренко.

— А это не ты ли, часом, в Магадане поставил памятник Ленину на Колымской улице? С протянутой рукой. Да еще написал: мол, вперед, к победе коммунизма! А Колымская улица аккурат на трассу выводит. Какую зэки строили. Да на рудники, к зонам! Хорош твой коммунизм! Едри его в корень! Я до конца не дошел и то чуть не окочурился. А кого еще дальше увезли, вовсе не воротились!

— Памятники — дело скульпторов!

— А плакаты? А разве не ты указывал, куда памятник ставить? Вон у нас одного с зоны увозили. Уже на волю. Он как увидел того Ленина, как обложил его, и все на том. Тем же «воронком» вернули в обрат. Вот я и говорю: нашли, где памятник поставить. Там — другое надо! Зэкам памятник сделать. Тем, кто не вернулись. Но только не родился тот художник, — вздохнул Прошка и, умолкнув, уставился в огонь костра. Он даже не видел, как, торопясь, с него делали набросок.

Володька рисовал увлеченно. Впрочем, иначе не умел. Ведь рисовать он любил с самого детства. Перенял это умение от бабки и матери, известных на всю Полтавщину вышивальщиц и кружевниц.

Володька рос, словно в сказке. Его всегда окружала красота. Тонкая, изящная, тихая и светлая, как улыбка ребенка. Ею дорожили, ее совершенствовали и берегли.

Даже дом семьи Прохоренко был особым. С кружевными ставнями, со стенами, рисованными под мрамор, с тесовыми воротами, украшенными вырезанными из дерева листьями папоротника. С крыльцом, будто сотканным из кружев. Даже скворечник на старой яблоне был сделан под теремок. На каждой двери — особые ручки. То голова льва, то оленьи рожки, то под клубнику вырезанная. В доме все пропахло рукоделием.

Дед и отец были резчиками по дереву. Никто в семье не сидел без дела. И Володька с малых лет знал, что жизнь это работа. Именно потому, несмотря на все лихие времена, семья Прохоренко никогда не знала нужды и голода. Но и отдыха не было.

Володька никогда не видел в доме пьянок, громких застолий, не слышал брани, не видел слез на лицах домашних.

Быстрый переход