Поэтому я и приехал в Милан, в котором не было этого хамства, пока им правил Лудовико.
Я продолжал свои попытки любым способом заинтересовать Фирмино и открыл ему, что я исследую возможность изображать предметы с помощью красок, сделанных из пигментов, которые получены из самих предметов.
Понимаете?
Растереть травинки в пасту, которой потом написать луга, хотя бы на дальнем плане, замешать кашицу из шерстяных волокон, чтобы изобразить ткань, и так далее. Если писать так «натурально», то получится натурально настолько, насколько вообще возможно.
В.: Я бы хотел попробовать.
Не перебивай. Фирмино меня спрашивает: а как быть с мясом?
Даже с мясом можно это проделать, высушить его и просолить, мясо мыши, или кошки, или собаки.
Но мясо животного не может стать человеческим, и всякая мертвая плоть не похожа на живую, и я думаю, что ты спятил, или что ты просто дурак, или что ты смеешься надо мной, — сказал Фирмино. По правде сказать, я придумал эту теорию на ходу.
В.: Но о ней стоит поразмыслить. Мне кажется…
С.: Рисуй-ка лучше как положено, как Господь нам велит.
А.: Расскажите скорее, учитель, использовали ли вы клей Гамелена и действительно ли он творит чудеса?
От него одна грязь.
И тем не менее, сохраняя серьезный вид, я ответил Фирмино, что, даже если эта теория, в которую я верю, и ошибочна, я все равно своими опытами вношу вклад в дело науки.
Но что общего у живописи и науки?
Как раз этого вопроса я и ждал. «Обе, находясь в тесной связи друг с другом, приводят от опыта к знанию. Я настаиваю на том, что живопись — естественная наука, дорогой мой Фирмино, она самый могучий инструмент для постижения истины…» Тут он оборвал меня на полуслове:
Оставим это, у меня вовсе нет желания слушать твою ученую болтовню. Нахальный школяр, если ты хочешь и дальше ехать с нами, то закрой рот, потому что ты мешаешь моему учителю размышлять о серьезных вещах.
С.: Какой хам! Я бы дальше с ними не поехал.
Шел дождь, и было темно. Я боялся, что его наставник сейчас усугубит оскорбления каким-нибудь ругательством или криком и тогда меня точно прогонят, но он, вероятно из-за жестокой боли в животе, не обращал ни на что внимания.
Я, понизив голос, извинился перед Фирмино и сказал, что не хотел его раздражать, что я всего-навсего рассчитывал развлечь его и себя беседой, чтобы развеять скуку, пока мы едем, так как мы не имели возможности даже разглядывать окрестности.
Извини меня за любопытство, но скажи мне, кто этот человек, который едет вместе с тобой и которого ты называешь «маэстро». Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что он болен.
Фирмино заговорил шепотом.
Это человек особенного таланта.
Хорошо, а как его зовут?
Франсуа Вийон.
Никогда не слышал это имя.
Потому что ты невежда, а он великий поэт.
С.: Мы тоже его не знаем.
Я лишь обыкновенный художник, Фирмино, — сказал я с наигранной скромностью, чтобы выведать что-нибудь еще, — простой ремесленник, и к тому же чужестранец. Ты сказал, что он поэт? Это первый поэт, встретившийся на моем пути. Извини, но я думал, что поэты обычно живут на широкую ногу и путешествуют на лошади, на настоящей лошади, а иногда и в собственном экипаже. Я знаю, что в моей стране у поэтов всегда есть деньги, и они ходят в нарядных одеждах, и все это они получают за свои стихи, но, может быть, здесь все иначе.
Фирмино спокойно заметил мне, что хотя я трещу без умолку, но совершенно ничего не смыслю. Разве мне неизвестно, что существованием правит Фортуна? И что иногда справедливость и удача ходят разными дорогами?
Возможно, ты прав. (Слушайте меня внимательно, чтобы потом не переспрашивать.) Однако все же всегда необходимо ее испытывать, противоречить тому, что ты называешь Фортуной, или Судьбой, или Роком и что я бы назвал — если ты позволишь — Провидением. |