У Аргайла редко возникал повод для праведного гнева, и, как правило, нужные слова для достойного ответа приходили к нему лишь минут через сорок после инцидента.
Еще приятнее было то, что его речь заставила умолкнуть не в меру разговорившуюся итальянку. Она привыкла к его мягким манерам и к тому, что его ярость обычно выражается недовольным взглядом или невнятным бормотанием. Флавия никак не предполагала в нем ораторского таланта, и внезапность его речи в сочетании с вложенным чувством захватила ее врасплох. Она долго и удивленно смотрела на молодого человека, потом, подавив искушение ответить такой же мощной эскападой, извинилась:
— Простите, у меня был тяжелый день. Мир? Обещаю больше не давать никаких оценок до тех пор, пока вас не оправдают.
Аргайл обошел комнату, зачем-то задернул шторы, захлопнул дверцы буфета и наконец, справившись с волнением, кивнул.
— Или пока не арестуют, — поправил он. — Ладно, мир. Когда мы улетаем?
— Самолет в семь тридцать. Я заеду за вами в половине седьмого.
— Так рано? Какой ужас!
— Привыкайте! — бросила она, вставая. — В итальянских тюрьмах поднимают в пять… Простите, — опомнилась она, — мне не следовало этого говорить.
ГЛАВА 11
Когда на следующее утро Флавия и Аргайл садились в самолет, Боттандо уже был на своем рабочем месте, чтобы Флавия не могла потом сказать, будто работает больше, чем он. Холодный рассветный сумрак несколько отрезвил его, и он уже не был уверен, что поступил правильно, разрешив ей взять с собой англичанина.
Зря он так легко позволил себя уговорить. В тот момент доводы Флавии показались генералу убедительными: она сказала, что у них нет абсолютно никаких улик и потому нужно предоставить Аргайлу некоторую свободу. Если он виновен, то обязательно это проявит, а если нет, то найдет оригинал картины или по крайней мере выяснит, что его вообще не существует, или докажет, что сгоревший портрет был настоящим. К тому же, как всегда, бестактно добавила Флавия, мы наделали уже столько ошибок, что еще одна не сделает погоды.
Об ошибках Боттандо яростно твердили газеты. Журналисты, узнав, что реставратор музея, один из главных свидетелей, был зарезан ножом, описывали события в самых зловещих тонах. Национальный музей переименовали в «Музей убийства». Когда генерал рассказал Томмазо об убийстве Манцони, тот не сумел скрыть крайнего огорчения — должно быть, решил, что следующим будет найден с ножом в спине он.
Сразу после случившейся катастрофы в Томмазо — видимо, вследствие шока — вдруг проглянули какая-то мягкость и неуверенность, и Боттандо даже почувствовал к нему нечто вроде симпатии, но длилось это совсем недолго — директор быстро пришел в себя и, словно сожалея о проявленной слабости, стал еще более нетерпимым и вспыльчивым. Более того, он на всю мощь задействовал свои дипломатические способности и, как профессиональный пловец ритмичными взмахами рассекает воду, так и Томмазо ритмично наносил удары по головам Боттандо, Спелло и всех членов злополучного комитета. В одной газете начали появляться статейки, в которых явно прослеживалась его рука.
Из всего этого Боттандо вынес для себя только одно — он уже слишком стар для подобных потрясений. Он прикинул соотношение сил. За него мог заступиться только министр обороны, а на противоположной стороне были газеты, министр культуры, министр внутренних дел и Томмазо. Министр финансов примет сторону того, кто предложит реальный способ вернуть деньги.
Если это вообще возможно. Насколько Боттандо понял, в контракте оговорено, что в случае, если картина окажется подделкой, продавец, то есть Эдвард Бирнес, обязан вернуть деньги. Убытки от утраты настоящей картины полностью ложились на карман государства. Доказать, что Рафаэль, проданный Бирнесом, являлся подделкой, теперь можно было только одним способом — предъявив настоящего. |