Память, наоборот, только обостряется, ибо приходят незваные и часто очень болезненные воспоминания. Пережитые годы наслаиваются, всплывают лица, глаза, фигуры, звучат голоса; в глубине сознания возникают картины прошлого оживают образы, звуки и запахи – все это как прикосновение к затянувшейся ране, которую так и тянет потрогать… В прошлом нет ничего непоследовательного и нелогичного, и потому его невозможно расчленить. Зачастую прошлое – это все, что у них осталось… Особенно по ночам, когда тело сковывал леденящий страх.
Подобно большинству из тех, кто провел значительную часть своего заключения в полной изоляции, Конверс снова и снова перебирал в памяти эпизоды прошлого, пытаясь сложить их, осмыслить, соединить их в единое целое. Он многого не понимал – или не принимал, – однако он приучил себя жить, имея перед глазами ту цельную картину, которая была воссоздана в результате его неустанных исследований. И если уж на то пошло, он мог не только с этим жить, но и умереть, если придется. Так можно было существовать в мире с самим собой. Без этого страх становился просто невыносимым.
Самоанализ, которому Конверс подвергал себя из ночи в ночь, требовал от него неукоснительной точности, вот почему Джоэлу было легче, чем кому-либо иному, вспоминать тот или иной период своей жизни. Разум его, подобно быстро вращающемуся диску, вставленному в компьютер, всегда мог выделить определенное место или лицо, стоит только вложить нужную информацию. Поскольку многократные повторения упростили и ускорили этот процесс, неожиданно постигшая его сейчас неудача повергла Конверса в растерянность. Если только Холлидей не ссылался на какой-то незначительный эпизод далекого детства, прочно преданный забвению, в прошлом Конверса не было человека под этим именем.
“Славно будет снова увидеться с тобой, Джоэл”. Неужто слова эти были просто уловкой, отработанным приемом опытного юриста?
Конверс свернул за угол и увидел медное ограждение “Ша ботэ”, отбрасывающее яркие солнечные блики на мостовую. По бульвару сновали блестящие маленькие автомашины, начищенные до блеска автобусы; тротуары тоже сияли чистотой, и по ним шагали пешеходы, которые если и спешили куда-то, то при этом соблюдали строгий порядок. Утро в Женеве дышит сдержанной энергичностью. Даже страницы газет, читаемых в уличных кафе, расправляются неторопливо и аккуратно, а не кое-как, лишь бы прочесть нужную статью. Автомобили и пешеходы не ведут здесь извечной войны; проблемы решаются не боевыми действиями, а взглядом, жестом и взаимными уступками. Входя в отделанные бронзой двери кафе, Джоэл поймал себя на мысли о том, что неплохо было бы Женеве экспортировать свои утра в Нью-Йорк. Правда, городской совет Нью-Йорка, скорее всего, запретил бы подобный импорт – ведь ньюйоркцам претит такая цивилизованность.
Он держал газету прямо перед собой, чуть повернувшись влево, – по-видимому, аккуратность заразительна, и, когда газета опустилась, Конверс увидел знакомое лицо. В отличие от его собственного, это было очень правильное лицо, в нем все гармонировало друг с другом: темные прямые волосы, разделенные аккуратным пробором и тщательно причесанные, резко очерченные губы и над ними – острый нос. Лицо это принадлежало его далекому прошлому, но имя, которое всплыло в памяти Джоэла, никак не связывалось с этим лицом.
Человек с явно знакомой внешностью поднял голову; глаза их встретились, и “Э. Престон Холлидей” встал из-за стола – невысокий, ладно скроенный человек в черном костюме, скрывающем отлично развитую мускулатуру.
– Как поживаешь, Джоэл? – произнес знакомый голос, и над столом протянулась рука.
– Привет… Эвери, – отозвался, пристально вглядываясь в собеседника, Конверс; он неловко шагнул вперед и переложил атташе-кейс, чтобы пожать протянутую руку. – Эвери – я правильно помню? Эвери Фоулер. |