К сожалению, швы этот старик накладывал далеко не так удачно, как выявлял начинающееся заражение крови, поэтому до конца своих дней отец носил на лице, как какой-нибудь гейдельбергский студент, шрам, сильно смахивающий на дуэльный. Став старше, я начал воспринимать эту отметину не только как памятку об исполненной опасностей поездке, но и как знак его граничащего с безумием стоицизма. Вернувшись в конце концов в Ньюарк, отец предстал перед нами сильно простуженным, с высокой температурой — и кашлял он ничуть не менее страшно, чем покойный мистер Вишнев, — и потерял сознание прямо за кухонным столом в ходе ужина, так что мистеру Кукузза пришлось вновь отвезти его в больницу «Бейт Исраэль», где диагностировали пневмонию, едва не сведшую моего отца в могилу. Но в деле спасения Селдона его было не остановить. Мой отец чувствовал себя профессиональным избавителем с особым упором на сирот. Лишиться одного из родителей (не говоря уж о том, чтобы потерять обоих) было, на его взгляд, куда большим испытанием, чем переезд в Юнион или в Кентукки. Посмотрите, говорил он в подкрепление собственной точки зрения, что произошло с Элвином. Что произошло с Эвелин после того, как умерла ее мать. Никому нельзя жить без отца и матери. Без отца и матери ты становишься объектом манипулирования, объектом дурного влияния, — ты лишен корней и невероятно уязвим.
Сэнди меж тем, сидя на перилах крыльца, рисовал обитателей и обитательниц сельской амбулатории, одной из которых оказалась тридцатилетняя молодая особа по имени Сесил. За последние двадцать четыре месяца мой старший брат успел последовательно побывать тремя совершенно разными подростками, причем родителей он расстраивал во всех трех образах или, если угодно, ипостасях: им не нравилось, когда он работал на президента Линдберга, превратившись в записного оратора в команде тети Эвелин и крупнейшего в Нью-Джерси специалиста по выращиванию табака на плантациях Среднего Запада; им не нравилось, когда он изменил Линдбергу с прекрасным полом, буквально за пару недель став самым юным донжуаном во всей округе; и вот теперь, добровольно изъявив готовность сопровождать отца в поездке через четверть континента до фермы Маухинни — и надеясь тем самым восстановить престиж и первородство и вернуться в семью на правах раскаявшегося блудного сына, — он буквально перечеркнул все свои заслуги, предавшись занятию, на его взгляд, совершенно невинному хотя бы потому, что его следовало считать искусством, — он принялся рисовать половозрелую, чтобы не сказать перезрелую, Сесил. Когда мой отец вышел от «дока» с новыми швами на лице и увидел, чем занимается Сэнди, он, схватив сына за брючный ремень, просто поволок его — с блокнотом и карандашом в руках — к машине.
— Ты сошел с ума, — на ходу зашипел отец, полуобернувшись к Сэнди, насколько это ему позволял «ошейник». — Ты что, не понимаешь, что рисовать ее — это чистое самоубийство?
— Да я ведь только лицо, — ответил — и солгал — Сэнди, прижимая блокнот к груди.
— Лицо или что, мне без разницы! Ты что, никогда не слышал о Лео Франке? Никогда не слышал о еврее, которого линчевали в Джорджии из-за какой-то фабричной девчонки? Прекрати рисовать ее, прекрати! И никого из них никогда не рисуй! Им не нравится, когда их рисуют, — неужели ты не можешь этого понять? Мы приехали в Кентукки забрать этого несчастного мальчика, мать которого эти люди сожгли в машине! Ради Бога, убери свой блокнот — и ни в коем случае не рисуй девиц!
Вновь выехав на магистраль, они не имели ни малейшего представления о том, что в Филадельфию (куда мой отец надеялся попасть семнадцатого октября на рассвете) вошли танки и мотопехота; не знал мой отец и о том, что дядя Монти, привычно игнорируя любые неприятности, кроме затрагивающих лично его, и оставив без внимания мольбы моей матери, уже выгнал своего брата с работы за невыход вторую неделю подряд. |