А дни за днями, проводимые в школе, — разве не обернулись притворством и они, разве не оказались обманом, предпринятым ради того, чтобы размягчить нас якобы реалистическими ожиданиями и заставить проникнуться ложным доверием к окружающему?
— Почему не будет уроков? — спросил я у матери, когда она сообщила мне, что назавтра я в школу не пойду.
— Потому что, — начала мать, стараясь выбрать какую-нибудь из бесцветных формулировок, при помощи которых можно, не напугав сына до смерти, поведать ему нечто более или менее соответствующее действительности, — ситуация усугубляется.
— Какая ситуация?
— Та, в которую мы попали.
— А почему? Что такое случилось?
— Ничего не случилось. Просто будет лучше, если дети завтра останутся дома. А где Джой? Где твой друг?
— Он поел хлеба, взял персик и убежал. Взял персик из холодильника и выбежал на улицу. Ему захотелось посмотреть на лошадей.
— А ты уверен, что никто не звонил? — уточнила она, слишком измотанная, чтобы сердиться на Джоя, который подвел ее в трудную минуту.
— Мама, объясни мне, почему завтра не будет уроков.
— Прямо сейчас объяснить?
— Да, прямо сейчас. Почему мне завтра нельзя пойти в школу?
— Ну ладно… потому что может начаться война с Канадой.
— С Канадой! А когда?
— Никто не знает. Но будет лучше, если все дети останутся дома, пока мы не поймем, что, собственно говоря, происходит.
— Но почему мы должны воевать с Канадой?
— Прошу тебя, Филип, на мою долю и так нынче выпало немало. Я уже сказала тебе все, что знаю. Ты настоял на объяснениях, и я объяснила. А теперь давай-ка, дружок, просто подождем. Нам придется подождать, пока мы не поймем, что происходит. — И тут, словно отсутствие известий о местопребывании, а может, и о судьбе мужа и старшего сына не вызывало у нее паники (заставив ее вообразить, будто мы с ней остались вдвоем, как миссис Вишнев и ее сын), во исполнение «девятичасового протокола» старых добрых времен, моя мать упрямо сказала.
— А теперь помойся и иди в кроватку.
«В кроватку» — как будто этот питомник тепла и уюта не превратился в гнездо невыразимого ужаса.
Война с Канадой тревожила меня этой ночью в меньшей степени, чем мысль о том, куда придется справлять нужду в подвале тете Эвелин. Насколько я мог понять, США наконец-то решились вступить в мировую войну, правда, не на стороне Англии и Британского Содружества Наций, что повсеместно ожидалось, пока президентом оставался Рузвельт, а на стороне Гитлера и его союзников — фашистской Италии и милитаристской Японии. Вдобавок прошло уже двое суток с тех пор, как последний раз дали о себе знать отец и Сэнди, и пора было уже проникнуться ужасной уверенностью в том, что их, подобно матери Селдона, убили разбушевавшиеся антисемиты; и, наконец, завтра в школе не будет уроков — и это наводило меня на мысль о том, что больше я туда вообще никогда не пойду, поскольку президент Уилер, скорее всего, распространит на нас те же законы, которые нацисты обратили против еврейских детей в Германии. Политическая катастрофа невероятных масштабов постепенно превращала открытое общество в полицейское государство, — но ребенок есть ребенок, — и, лежа в постели, я думал только о том, что, если тете Эвелин захочется по-большому, ей придется сделать это прямо на пол. Это вынужденное унижение перевешивало в моих глазах все остальное — перевешивало, олицетворяло и вместе с тем делало смехотворным. Самая ничтожная опасность изо всех, но она приобрела для меня столь всеобъемлющее значение, что около полуночи я протопал в ванную и на нижней полке стеллажа разыскал «утку», которую мы на всякий случай купили для Элвина в первые дни после его возвращения из Канады. |