Однако я осознаю, что в своей тонкой, деликатной манере она намеревалась предложить мне снять обвинения с отца, обвиненного в том, что он уцелел по другой причине. Не важно, кем они были, когда оказались в этом ужасном месте, потому что ни она, ни он, ни какое-либо другое человеческое существо не могли столь долго подвергаться такому унижению и невероятно жестокому обращению, лишениям и постоянному давлению страха быть отправленными в газовую камеру и сохранить свои прежние свойства неизменными. Я принимаю это. Для меня это вполне очевидно, хотя вы можете проехать в любой конец этого города к многоэтажкам на Грей-стрит или Филдер-Грин и убедиться, что люди так ничему и не научились.
Из истории об Аврааме и Исааке можно вывести тысячу моралей. Одна из них состоит в том, что тяжелые испытания, через которые проходят родители — а мы все проходим через них, — неизбежно становятся испытаниями и для их детей. И тот крест, который несли мои отец и мать, стал моим крестом, и, вне всяких сомнений, мой крест стал крестом Сары и Исаака. Однако это также повествование о выживании и милосердии. В конце концов Авраам услышал глас Божий, предписывавший ему не поднимать руку на своего собственного сына. Исаак был пощажен. Он выжил и преодолел все трудности. Он стал родителем, который больше не делал попыток совершать жертвоприношения.
Я выражаю безмерную благодарность отцу. Я бесконечно признателен ему. Однако, конечно, от нас обоих можно было ожидать лучшего. Здесь, когда уже наступил естественный конец, все можно выразить очень просто. Мы с отцом часто бывали несправедливы и даже жестоки друг к другу. Я сгораю от стыда, вспоминая о своих выходках, и чувствовал бы себя больше в ладу с собой, если бы заметил в отце какой-либо намек на подобное же раскаяние. Жаль, что мы не смогли заключить перемирие, прийти к какому-то взаимно приемлемому соглашению. Однако переговоры, если таковые состоялись бы, были бы невероятно трудными. Вне всякого сомнения, отец зачислил бы меня в категорию страдальцев, тем более что во многих моих страданиях был виноват я сам, что люди его возраста и опыта отказываются признавать болью. И все же разве мы не могли бы посчитаться жертвами, душа на душу, этими двумя маленькими мальчиками, его сыном и моим, Исааками, чьи отцы не смогли спасти их? Разве нельзя достичь абсолютного равенства в отчаянии и тщетности? И все же мы учимся, мы растем, мы приобретаем опыт. Сара, конечно же, у нас с тобой дела обстоят гораздо лучше. И в том великий смысл.
И бот я думаю об Исааке — моем сыне, моем брате, сыне моего отца, первом сыне западных религий, — и я думаю о легенде, которую рассказывают снова и снова. Мы слышим ее сначала детьми и затем повторяем всю нашу жизнь. Мы рассказываем ее в виде апологии. И предупреждения. Мы рассказываем ее с определенной долей надежды. Мы рассказываем ее потому, что все мы были тем ребенком, все мы были Исааком, и нам известна та часть истории, которая никогда не упоминается. Ибо в Библии нет ответов Исаака. Мы не знаем, спрашивал ли он, подобно Иисусу: «Отец, почему ты оставил меня?» Нам известно лишь одно: что он повиновался. Что он был ребенком. Что он поступил так, как приказывал ему отец, потому что не знал ничего больше в своей жизни. Мы знаем, что он безропотно дал себя связать веревкой. Мы знаем, что он безропотно дал отцу положить его на алтарь из вязанок с хворостом, который они соорудили вместе для Бога. Мы знаем, что он спокойно наблюдал за тем, как отец занес над ним нож. Мы знаем, что он был ребенком, сыном человека с Большой Идеей, который в тоске и смятении, даже в те секунды своей жизни, которые могли стать для него последними, мог лишь смотреть на своего отца с той известной, пусть даже терпящей крах, надеждой на любовь.
1 апреля 1996 г.
Надгробное слово Бернгарду Вейсману, произнесенное Хобартом Тариком Таттлом
Аллах, Иегова, прекрасный Иисус — под каким бы именем мы ни знали Тебя, Господь, прими душу Бернгарда Вейсмана: Ты послал ему жизнь, полную страшных испытаний, и он заслужил вечный покой. |