Изменить размер шрифта - +
Помню, как в раннем детстве я часто слюнил палец во рту и при полном попустительстве с ее стороны пытался стереть эти цифры. Когда я спрашивал, что это означает, она всегда отвечала очень просто: «Это? Это номер». А когда я рисовал цифры ручкой — скорее каракули — на своем теле, она сразу же тащила меня к раковине умывальника.

Помню, когда я научился читать, мне бросилось в глаза, что цифры имеют особую форму. Написанные от руки, они казались какими-то чужими, враждебными. У пятерок были странные хвостики, а семерки были перечеркнуты посредине косой черточкой. И примерно в том же возрасте я начал наконец каким-то странным образом, инстинктивно, находить взаимосвязь этих цифр с великим, неописуемым ужасом, темным туманом, который остался где-то в прошлом. О нем в доме родителей всегда говорили только намеками.

Отец не терпел разговоров о концентрационных лагерях. Если об этом шла какая-то передача по телевидению, он смотрел ее очень внимательно, но молча. При этом он не делал никаких собственных пояснений, а если мать пыталась что-либо сказать, останавливал ее своим тяжелым, укоризненным взглядом. И все же те немногие образы, которые я видел, — обнаженные тела, похожие на скелеты, синюшные трупы, сложенные штабелями и, казалось, насквозь пропитанные смертью, — остались в моей памяти призраками. Они жили со мной неизменно, являясь частью высокого напряжения, царившего в нашем доме. Атмосфера там во все времена была подобна туго натянутой струне музыкального инструмента, которая только и ждала, чтобы ее коснулись.

Многое из того, что я знал, пришло ко мне с чтением книг — причем их выбор был почти бессознательным — или из рассказов матери. Немногие подробности из того, что мне было позволено знать в весьма незрелом возрасте, стали известны в основном из ответа на мой собственный вопрос, который я задавал ей снова и снова: что случилось с ним, с этим человеком, моим отцом? Истории, которые мне повествовали скупыми мазками, были совершенно чужды спокойной, безопасной среде Университетского бульвара — его улицам, прятавшимся под сенью старых, раскидистых вязов, его вечным, непреходящим ценностям и прочному социальному этносу спокойных интеллектуальных дебатов. Мне понадобились годы, чтобы осмыслить их: своеобразное титрование моего собственного опыта происходило бесконечно малыми порциями, как физраствор из капельницы, слезинка за слезинкой в кровь. И даже в этом случае они остаются для меня квинтэссенцией ужаса: как муж моей матери исчез навсегда, когда их, заключенных, только что прибывших в Биркенау, рассортировали по половому признаку. Как шестилетнего сына моего отца застрелили прямо у него на глазах в Бухенвальде. Нечеловеческая работа. Вместо нормальной еды — запаренная в котле трава. Непостижимая глубина переживаний, оставшаяся у тех, кому удалось вынырнуть из этой кромешной тьмы.

Я изо всех сил старался думать о том, что мои родители стали жертвами варварского обращения, и никогда не принимал во внимание следа, оставленного их опытом на моем сознании.

Сонни взяла с собой из дома сотни книг. В этом отношении я безнадежно отстал от нее. У меня было всего-навсего четыре, ну максимум пять книжек: «Дневник Анны Франк», «Взлет и падение Третьего рейха», «Талкотт Парсонс» и «Биография Гитлера» Алана Буллока. Одинокие, жалкие томики, они стояли неприкаянно на запыленной полке одного из нескольких книжных шкафов, которыми были уставлены все свободные стены нашей квартиры в Дэмоне. Даже если они стояли рядышком, я никак не мог взять в толк, что их объединяло. Просто увлекательное чтиво, которое я пожирал в колледже в часы временной передышки от яростного дыхания жизни. Я не видел никакой связи между прошлым родителей и моими политическими пристрастиями. Я не мог распознать тщетную сделку, которую молча заключил с самим собой. Она заключалась в том, что если бы мир можно было преобразить, исправить, если бы я знал, что второго холокоста никогда больше не будет, я освободился бы от бремени, которое они возложили на меня.

Быстрый переход