"Кто хочет спасти душу, тот ее потеряет". Если Швейцер устранится, если он оставит во грехе своих товарищей, то из этого выйдет сплошная гордыня, а это уже грех из числа смертных. Волей-неволей ему придется сделать следующий шаг: донести. Пусть даже он этого не сделает — в глазах лицеистов он навсегда останется отмеченным печатью подозрения и недоверия. Тогда — соучастие?
"Я все-таки попробую их отговорить", — подумал Швейцер. В случае фиаско он будет спокоен: сделано все возможное.
— Встали, — проскрипел отец Маврикий, отрываясь от косяка. Возблагодарим Иисуса Христа и присно Деву Марию.
Лицеисты встали и опустили головы. Их губы зашевелились, замелькали творимые кресты — скороспелые, страшные, заживо хоронящие богомольцев. Чем бы ни было Устроение, никто не сомневался, что в привычном смысле Нагле уже нет в живых.
Трапеза окончилась. На столах остались пустые миски, вычищенные до блеска.
Дежурным по спальне был Листопадов. Это знали заранее — потому и выбрали сегодняшнюю полночь. "Чья она, полночь — сегодняшняя или уже завтрашняя?" — не к месту задумался Швейцер. Он разделся, юркнул под тонкое одеяло, примял треугольник подушки. У него так и не хватило духу переговорить с заговорщиками. Будь что будет. А Листопадов, мышонок, не подведет. Скорее всего, он просто прикинется спящим и в случае чего заявит, что все происходило у него за спиной. Тоже, спина! Швейцер поднял глаза на большие настенные часы, фосфоресцировавшие зеленым светом. До назначенного срока оставалось еще полчаса. Он повернулся на бок и уставился на Остудина, чья койка стояла рядом. Остудин с готовностью подмигнул. Он смирно лежал с открытыми, немигающими глазами и терпеливо ждал. Такой человек своего не упустит. Если что-то кому-то положено — вынь да положь. Швейцер нахмурился и обругал себя за скверный каламбур.
В дальнем углу шептались: конечно же, Шконда и Недодоев. Этих не взяли, но они не расстроятся, им с лихвой хватает друг друга. Болтают, как сороки, с утра до вечера, хохочут, рисуют неприличные картинки, портят воздух… Чуть ближе массивной глыбой лежал неподвижный Вустин, укрывшийся с головой. Возможно — спал, возможно — боялся без сна. Даже до такого тугодума рано или поздно дойдет, что он ввязался в опасное дело. Швейцер пожалел, что не сказал ему для верности выбросить злополучную записку.
— Вустин! — шепотом позвал Швейцер. — Вы спите, Вустин?
Тот не шелохнулся.
— Эй, Куколка! — мгновенно окликнул его Остудин. — Не трогайте беднягу. У него живот болит.
"А, чтоб тебя!" — выругался Швейцер. Но не спросить не мог:
— А что у него с животом?
Остудин хихикнул.
— Бумажку съел. Жевал, наверно, минут десять.
— Зачем? — Швейцер притворился, будто не понимает.
— Это была записка от Раевского, он подобрал ее во дворе. Раевский пишет, что никакого Врага нет. Представляете? Он не дописал. Будь у него время, он сочинил бы, что и Спасителя нет…
Швейцер вздохнул. Опять он зевнул что-то важное, надо быть внимательнее.
— Интересно, есть ли в Лицее кто-то, кто не знает об этой записке?
— Вряд ли. Но это к лучшему. Не высекут же сотню человек!
— Сотню не высекут. А первого, кто распустил — высекут.
— Вот он и съел, — подхватил Остудин, не видя никакой беды для Вустина.
— Эгей, там, на мачте! — донесся шепот Коха. — Вы готовы?
— Давно.
"Хоть бы ты разлил свою отраву", — с досадой пожелал Швейцер.
Кох перекатился на другой бок:
— Берестецкий! Берестецкий!
Но удивительный Берестецкий по-настоящему спал. |