Изменить размер шрифта - +
И когда он проходил перед закрытой дверью комнаты Герминьена, за которой робкий звон стакана, музыкальная и удивительная мелодия отдельного вздоха заимствовали посреди напряженного молчания саму торжественную и неясную интонацию жизни и смерти, то кровь стучала и воспламенялась в нем мощными искрами. Изнуренный усталостью, он лег перед этой закрытой дверью, и печальные картины посетили его. Сон, казалось, очень быстро перенес его в те отдаленные времена, когда в разгар спокойных летних ночей возбуждающие прогулки по заснувшему Парижу увлекали его и Герминьена, и им обоим открывалась тогда — в беседе, что нередко прерывалась молчанием и вела их по прихотливым извивам улиц к тогда еще таинственно пустынным подступам Люксембургского сада — все великолепие ночной листвы, освещенной электрическими фонарями и более восхитительной, чем иные театральные декорации. Меж тем вот уже несколько мгновений, как среди неотвязного потрескивания дуговых ламп слух их, казалось, уже полностью отвлекшийся от восприятия бессвязных слов, начал различать за высокими черными стенами, что ограждали вид со всех сторон, ровный и в высшей степени трогательный шум, оказавшийся вскоре ропотом коленопреклоненной толпы, что молилась прямо на улице в усердии самого неистового экстаза. В те времена их постоянно влекло в район тех узких и неизменно пустынных улиц, что соединяют площадь Сен-Сюльпис с улицей Вожирар. Мало-помалу гул голосов — так показалось им — подобно красной иллюминации заполнил небо, и, посреди молчания звездной ночи и всеобщего потрескивания ламп, раскат этих множившихся голосов окончательно привел их в замешательство. И тут одновременно они узнали, и оба, не глядя друг на друга, поняли, что знали. Это о душе Герминьена, осужденного на смерть Герминьена молилась толпа, и приговор ее был обоими мгновенно принят с героической решимостью безразличия. Сделав несколько шагов, они проникли под крытый вход сумрачного дома. Перед ними — и, видимо, сообщаясь с улицей посредством особого явления, заключавшегося в том, что, по мере того как слабее становился шум уличных молитв, в точности в той же прогрессии усиливался гул похожих голосов, характер которых казался, однако, необъяснимо внутренним — открылось нечто, тут же оказавшееся, судя по большой черной доске с нарисованными на ней мелом ребяческим почерком буквами, по внешнему виду гладких и странно маленьких столов и стульев, ничем иным, как школьной залой. Разместившись на низкой и длинной эстраде, в ней заседали судьи, и сквозь открытую дверь можно было услышать, как поднималось вверх невнятное гудение их голосов, бубнящих в унисон с причудливой напыщенностью. Между тем среди немногих присутствующих, что в полумраке заполняли скамьи залы и глупые лица которых — так казалось ему — отражали на редкость нудный характер процесса вынесения судебного приговора, сквозь забавно изрезанную линию горизонта, образуемую скоплением размещенных против света спин и силуэтов, Альбер смог наконец рассмотреть опасный инструмент пытки, который словно состоял из двух длинных деревянных перекладин, свободно перемещающихся в пространстве на фоне черной доски, словно пред этой ставшей волшебной поверхностью таинственная игра двух прямых линий в пространстве, которые бессильная рука мастера столько раз уже пыталась призвать в лоно пространства, теперь уже реального, получила существование — сама грубость и странное несовершенство которого казались печатью страшной реальности — и начала наконец совершенно самостоятельно пагубную и волнующую оргию своих непредсказуемых движений. И тогда Герминьен взобрался на сцену перед доской, став в одно мгновение живым центром внимания залы. Вначале казалось, что длинные деревянные перекладины, более проворные, чем спицы вязальщицы, стали совершать вкруг него свой бесконечный и грациозный танец, в котором игра постоянно варьирующихся углов сама по себе представляла глубокое развлечение для духа; затем движение ускорилось и, словно посреди резких скачков разбушевавшегося зверя, вырисовались лебедки, душераздирающие, словно танец шпаг.
Быстрый переход