— Хотя я и вправду готов был тебя полюбить, врать не имеет смысла. Что-то есть во всём этом мистическое, но если дать волю воображению, то придется забыть электричество и вернуться к жертвенным кострам и тотемам.
Я задумался над его словами, хотя это были совсем не слова. Я задумался и впервые заметил, какие мы, оказывается, разные. Прошедшие минуты я с благоговейным восторгом принимал установившееся единство, крепнущее наложение, я купался в счастливом, взаимно проникающем тепле и почти потерял свой космос, почти разучился его отличать. Но мы выросли совсем разными, в этом смысле ничего не изменилось. И меня на долю секунды охватил жгучий стыд. Потому что я вращал мир вокруг себя, я любил и ценил себя больше, чем всё, что кружилось снаружи, потому что так было удобно и комфортно мне. Я приобрел за жизнь множество самых разных умений, которые использовал лишь на собственное благо, позволяя, в свою очередь, стае использовать меня. Я находил в этом свое нелепое счастье… Я был самым отвратительным в нашей тройке. Американец пробил себе место в большой науке, Боб далеко не ушел, но, по крайней мере, почти сорок лет ловил кайф от жизни, а я…
Юджин был совсем иной, совсем иного цвета. Он почти не вспоминал о тех, кто был рядом, но его не интересовала и стая. Его алтарем было место где-то в Калифорнии, которое он называл про себя «базой»… Благодаря ему, я почти видел это место: линию заглубленных корпусов, накрытую маскировкой сельскохозяйственного кооператива, подземные переходы, напичканные проводами, стеклянные боксы перед лабораториями. Там работали люди в белых костюмах, и забрала шлемов скрывали их лица; я видел и чувствовал то, что Юджин называл «стационарный комплекс». Юджин боготворил базу.
Он был способен переплыть океан, рисковать, и надо отдать ему должное, удивил меня своей храбростью. Но то была храбрость религиозного исступления, храбрость фанатика, поставившего всё, даже жизнь, на карту своей карьеры… И женщины, и коллеги занимали его ровно настолько, насколько они могли быть привлекательными для его работы. Это не было ни хорошо, ни плохо, карлица в предсмертном бреду не ошиблась, — нет ни добра, ни зла, есть лишь имена, которые мы придумываем. Я продолжал любить Юджина своей новой любовью и готов был помогать ему, чем смогу…
И совсем не таким оказался Боб. Он существовал на грани внутреннего раскола, у него как раз начался период кризиса. Я еще не знаю, что это такое, а возможно, уже и не узнаю… Всё, что Боб вылепил внутри себя в своем прежнем существовании, делилось на радужный мир музыки и асфальтовый пепел вокруг этого мира. Инна принадлежала к миру музыки, как и многое из того, что кружилось рядом. Постепенно Роберт научился отодвигать границу серого асфальта всё дальше. Он становился мудрее и с возрастом привык находить феерию аккордов в самых неожиданных вещах. А радужный музыкальный мир внезапно потерял свое звучание. Прошли годы юного упоения, когда казалось: еще капельку, еще чуть-чуть — и получится стать вровень с Куртом и Джимом, и будет найдена формула гениального созвучия, стоит лишь обнять и полюбить весь мир, как завещал великий Леннон. Стало стыдно и смешно топтаться на месте, в спину уже дышали другие. Он огляделся и понял, что мечта ушла, но без любви жить оказалось уже невозможным. Он психовал, балансировал на неустойчивой щепке своего кризиса, но всё то доброе, что он успел вовлечь в орбиту жизни, поддерживало его. И в центре была Инна. Ту естественную, бескорыстную доброту, которой не было у меня и в помине, и которой Юджина лишила его наука, Боб рассеивал вокруг, не сожалея.
Именно поэтому Боб первый сказал, что нужно помочь остальным. Он сказал, что не сможет жить, если не откроет глаза всем людям. И никто из нас не сможет жить дальше среди ощетинившихся клыков, когтей и шипов, источающих яд, среди взаимных поношений и ругани. Боб предложил немедленно начать что-то творить, он готов был бросить нас и один ринуться вниз, на помощь всем нуждающимся. |