Или дядя Миша, был у нас такой под Хабаровском. С завязанными глазами, на слух, клал семь мишеней из десяти. Тоже фокусник, не чета какой-то там Аните. Дед нарыл золотишка, но прокололся: кто-то подставил америкосам — не правительству, а бандитам. Потому и полицию не вызывают, втихую работают. Не хотят с мексиканской «крышей» делиться, надеются весь клад целиком подмять. Слава Богу, мне даже легче стало, как сам себе по полкам разложил.
Снова навалилась невыносимая духота, мы дышали ртами. Сосняки и дубравы вытеснялись тропическим многоцветным буйством. Дважды Пенчо поднимал руку, первым замечая гремучих змей и прочих малоприятных обитателей. Как-то раз он подвел меня к дереву и молча указал вверх. Никогда в жизни я не обжирался таким количеством переспелых авокадо! Переваливая через очередной холм, я различил вдали извилистую нитку проселочной дороги, сверкающие зайчики от лобовых стекол автомобилей. Однажды открылась совершенно удивительная перспектива: под пологим холмом две беленькие милые деревушки, католическая церковь, а дальше, там где начинали неприятно кучерявиться грозовые облака, — стрелка трехрядного шоссе и неясные очертания предместий большого города. Мы словно задались целью пилить по бездорожью, хотя нетронутым этот бурелом назвать было нельзя. Порой мы натыкались на банки, следы зарубок, обрывки пакетов, но при этом количество живности поражало воображение. Хищники обходили нас стороной, а пузатая мелочь шуршала повсюду. Много раз мы пересекали нахоженные узкие тропки со следами копыт и когтистых лапок.
Я выкинул последний шприц-тюбик. Боль притупилась, и, вроде бы, заражение дальше не пошло. Раз двадцать меня кусала летучая мелюзга. На Пенчо она даже не садилась, зато Инна чесалась непрерывно, на руках и шее у нее вздувались следы от укусов.
Но она шла, упорно пробиралась след в след. На ближайшем большом привале, когда мы одолели особенно густые заросли, я свалился, снял рубашку, от которой остались одни лохмотья, порвал на куски и перевязал ладони, чтоб не так сильно натирало ножом. Куртку натянул на голое тело, кое-как, скорее по старой привычке почистил пулемет. Что-то мне мешало его бросить. Именно тогда, выколупывая из пальцев колючки, я разглядел, как сильно изменилась Инна.
Раньше она не могла просуществовать и трех часов без своих нервных перепадов и без сладкого. Она пять раз на дню колола себе в живот инсулин (и ведь не для того, чтобы разыграть счастливое исцеление: в здравом рассудке так не играются). А теперь диабет исчез. Но исчез не только диабет. Еще вчера ее нежная кожа отливала мраморной белизной, сквозь которую тянулись голубые ветви сосудов. Достаточно было случайного толчка, чтобы моментально возник синяк. И загорать ей тоже было нельзя, по совокупности всевозможных болячек. За сутки Инкина кожа набрала бронзовый шелковистый оттенок, но нигде не обгорела, несмотря на то, что тучи разошлись и парило, как в котле. Я давно взмок до нитки, старик, и тот непрерывно вытирал тряпкой лицо, а девушка даже не думала потеть.
Инна хорошела на глазах, но если раньше нежную красоту ее можно было сравнить с оранжерейной, хрупкой лилией, которую и в руки-то брать боязно, то в джунглях она постепенно превращалась в часть буйного многоцветья. Щеки ее всё активнее набирали румянец. Никто бы в жизни не сказал, что девчонка отмахала по буеракам подобный марш-бросок.
Раньше, в Берлине, она пила, как одержимая, не расставалась с кокой, а за два наших совместных вечера без напряга «уговорила» пару бутылок сухого. Без вина она быстро впадала в тоскливый транс, становилась стервозной, легко теряла мысль, легко злилась по пустякам. Теперь она не просила ни пить, ни выпить. В машине я отыскал полный термос воды, протягивал ей, но Инна только отмахивалась.
Черты ее лица обозначились четче, прорезалась некоторая угловатость. Иногда тени падали таким образом, что я невольно подмечал сходство между ней и стариком. |