— Потуши, прошу тебя!
— Ты позволишь мне за тобой поухаживать, а? Знаешь, который час? Ты валишься с ног. Я принесла тебе перчатки. Сними-ка старые.
Пока она стояла вот так, склонившись над моими руками, — высокая, белокурая, внимательная, — все, что она мне рассказала, вновь представилось мне просто дурным сном. Она добрая и великодушная, а я была неспособна подстроить гибель Мики — все это неправда.
Близился рассвет. Она взяла меня на руки и отнесла на второй этаж. В коридоре, когда она подходила к комнате Доменики, я только и смогла что слегка покачать головой, покоившейся на ее щеке. Она поняла мой знак и уложила меня на свою собственную кровать в комнате, в которой она жила, пока я находилась в клинике. Минуту спустя, после того как сняла с меня халат и принесла мне попить, она уже склонялась надо мной, дрожащей в ознобе под простынями, подтыкала одеяло, вглядывалась в мое лицо — усталым взглядом, молча.
Внизу — уж и не помню, в какой момент ее рассказа, — я сказала ей, что хочу умереть. Теперь же, когда я уже не могла совладать со сном, меня охватил какой-то нелепый, необъяснимый страх.
— Чем ты меня напоила?
— Водой. С двумя таблетками снотворного.
Она прикрыла мне глаза ладонью — должно быть, как всегда, прочла в них мои мысли. Я услышала, как она повторяет: «Ты сошла с ума, ты сошла с ума», — и голос ее быстро отдалился, я перестала чувствовать ее ладонь на своем лице, потом вдруг американский солдат в пилотке набекрень с улыбкой протянул мне плитку шоколада, школьная учительница приблизилась ко мне, замахнувшись линейкой, чтобы ударить мне по пальцам, и я уснула.
Поутру я оставалась в постели, Жанна, одетая, растянулась подле меня на одеяле, и мы решили жить отныне на улице Курсель. Она рассказала мне об убийстве, а я ей — о своих вчерашних поисках. Теперь-то мне представлялось совершенно невероятным, чтобы Франсуа не заметил подмены.
— Все не так просто, — заметила Жанна. — Внешне ты уже и не ты, и не Мики. Я имею в виду не только лицо, но и впечатление, которое ты производишь. Походка у тебя не совсем ее, но и не та, что была у тебя раньше. И потом, ты несколько месяцев жила подле нее. В последние недели ты так тщательно наблюдала за ней, чтобы впоследствии ее изображать, что я чувствую ее в каждом твоем движении. Когда ты смеялась в тот первый вечер, я уж и не знала, кто это смеялся — она или ты. Самое худшее — что я уже не помнила, какая была она, какая — ты, мне не удавалось себя урезонить. Ты представить себе не можешь, чего я только не передумала. Когда я тебя купала, я как бы перенеслась на четыре года назад, потому что ты более худа, чем Мики, и она тогда была примерно такая же. Одновременно я говорила себе, что это невозможно. Вы были одного роста, верно, но насколько не походили друг на друга! Не могла я до такой степени ошибаться. Я боялась, что ты ломаешь комедию.
— Зачем?
— А я знаю? Чтобы отделаться от меня, остаться одной. Что сводило меня с ума, так это то, что я не могла заговорить с тобой прежде, чем ты узнаешь. Так что это мне приходилось ломать комедию. Обращаться к тебе так, как если бы ты и впрямь была ею, — это сбивало меня с толку. За те четыре дня я убедилась в одной ужасной вещи, которая, впрочем, облегчит нам задачу: стоило мне услышать твой голос, как я утратила всякую способность вспомнить голос Мики; стоило мне увидеть твою родинку, как начинало казаться, что она всегда была у Мики — или же у тебя, я уж и не знала. Не вспомнить, понимаешь? Внезапный твой жест — и я снова видела Мики. Я столько думала об этом твоем жесте, что мне удавалось убедить себя, что я обозналась. На самом же деле у тебя между двумя твоими собственными движениями проскакивало движение Мики, потому что перед этим ты неделями твердила себе: когда-нибудь мне придется сделать это в точности так же, как она. |