Дело не только в радости признания, Гена, это само собой, — но я был горд, что способен зарабатывать на жизнь иным способом, нежели служба Режиму, вдруг оказалось, что меня могут читать, то бишь писания мои нужны, — сказать честно, на работе в КГБ я испытывал комплекс вины из-за того, что был паразитом на теле народном, возможно, я не прав, возможно, наша профессия нужна, но я пишу о себе. Комплекс такой иногда накатывал, правда, от пенсии я не отказался и машину в детдом не пожертвовал — вот и цена сомнениям.
О, как я чувствовал тогда, что вам меня не взять так просто. Мальро: «Тогда Непреклонный Император приказал Художника повесить. Он опирался о землю только большими пальцами ног. Когда он устанет… Он оперся о землю одним большим пальцем, а другим большим пальцем нарисовал мышей на песке. Мыши были нарисованы так хорошо, что они вскарабкались вверх по нему и перегрызли веревку. И так как Непреклонный Император сказал, что вернется, когда Художник ослабнет и закачается в петле, Художник тихонько ушел восвояси. И увел с собой мышей».
Это я не к тому, что велик, а просто человек в конце концов побеждает зло.
Мы расстались, Гена, прощай!
Началась счастливейшая в жизни пора, и продолжалась она с сентября по декабрь, когда пошел в журнале роман, — оказывается, на этом свете есть ощущения поострее, чем ночная встреча с агентом в подворотне или объятия начальства за распущенный слух о том, что вирус СПИДа изобретен в лабораториях ЦРУ.
Рассматривать с некоторым удивлением собственную фотографию, впитывать неповторимый текст и видеть, как в вагоне метро простые советские люди равнодушно или с интересом листают журнал (задержится ли их взгляд на романе?), «Огонек» тогда долетел до пика, тираж превышал четыре миллиона, каждую неделю вырывались на просторы родины чудесной драгоценные мои номера, да еще и любимые фото и картины я подбрасывал для журнальных коллажей.
Старушка недолго мучилась и уже в конце сентября инспирировала по мне первый залп в «Красной звезде», действовали по знакомым канонам (те, кто не с нами, не просто враги, но и алкаши, распутники, взяточники и т. д. — ненужное зачеркнуть), сообщили, что я «человек не слишком строгих моральных правил» (видимо, автор любил Пушкина, «Мой дядя etc.»), к тому же благословил побег Гордиевского — тогда я воспринял это как свойственные службе издержки стиля, однако, как оказалось, считали так всерьез.
Хорошую кость подарили псу, и ответил я славно в «Комсомолке», до сих пор горжусь, и название придумал с выпендрежем, но прямо в точку: «Признания нерасстрелянного шпиона», наверное, уже тогда Крючков занес меня в «черные списки».
Впрочем, на «Красной звезде» не успокоились, а поддали мне в ежемесячнике КГБ «Совершенно несекретно» («фантасмагорический роман, поражающий воображение читателей «Огонька» несметным количеством пьянок и амурных дел»), тут и заместитель начальника разведки не поленился обозвать роман «туфтой», спасибо, товарищи, за рекламу.
Год девяносто первый начался ужасно: в феврале рано утром увезли в больницу Катю, вечером у нее был Саша, она шутила, а в ночь внезапно умерла — сердце. Катя умерла, исчезла с этой Земли, остались лишь письма, вещи и память, которая с каждым годом все острее восстанавливает прошлое: «волосы— искры пожара отбросив, шутя, назад, читала Мартен дю Гара, сонно смотрела в сад, чертила томно и ленно, губу оттопырив вниз, левой рукой — поэму, правой рукой — эскиз». И вот нет Кати, смеется она, заливается с фотографии, снятой на Трафальгарской площади: голуби одолели ее, бедную, облепили и голову, и плечи.
Год начинался мутно, Горбачев метался, надеясь овладеть ускользавшей из-под контроля партийной номенклатурой, тучи медленно сгущались. |