Врач поставил диагноз: кровоизлияние в мозг. И прибавил, в утешение родным, что я не страдал. Однако Фабьена, пристрастившаяся, с тех пор как Люсьен болел свинкой, часами читать медицинскую энциклопедию, тут же разъяснила ему, что разрыв мозгового сосуда означает, что у меня была гипертония. Молодой врач — в прошлом году он купил у меня одну картину для украшения своей приемной — пытается возразить, что у меня всегда было нормальное давление, но тщетно: Фабьена уже зациклилась и запальчиво, будто это его вина, восклицает, что гипертония — наследственная болезнь. Бедный Люсьен. Мало того, что он губит свое детство, часами просиживая перед экраном за видеоиграми, так теперь еще мать будет по десять раз в день набрасываться на него с тонометром, обматывать руку манжетой, надувать манжету грушей и, насупясь, следить за стрелкой. Мысль о том, что ее сын с восьми с половиной лет обречен сидеть на бессолевой диете, удесятеряет ее ярость, которая еще не уступила место печали. Врач, не споря, выписывает справку о смерти и, слегка озадаченный, уходит.
Во дворе он сталкивается с моим отцом — тот бежит с безумным видом, выпучив глаза, в надетой поверх пижамы и застегнутой не на те пуговицы вязаной кофте со свежим кофейным потеком; рядом с ним поспешает Альфонс Озерэ, неся перед собой, как олимпийский факел, на вытянутой руке мобильный телефон… Позвольте, но я, выходит, очутился снаружи. И сам не заметил как. Мое сознание последовало за доктором Мейланом, и вот я под мелким дождиком на улице, на уровне вывески, между надписью «Лормо — прием поставок» на внешней стене дома и стареньким отцовским «ситроеном» с распахнутой дверцей, который медленно оседает на подвесках. Значит, я без всякого усилия воли отдалился от своего тела, устремившись навстречу отцу или желая, движимый остаточным инстинктом вежливости, проводить молодого доктора, который осматривал мои останки с явным волнением и сочувствием. Но задерживаться на этом феномене у меня не остается времени — отец и Альфонс врываются в трейлер, и мое поле зрения переносится вместе с ними назад.
— Жаки! — отчаянно вскрикивает папа. Он не звал меня этим именем добрых двадцать лет. И бросается на кушетку поперек моего тела.
— Ни к чему не прикасайтесь, месье Луи! — ужасается Альфонс. — Как же отпечатки! Сейчас приедет полиция — я им сообщил, как только Туссен мне сказала… о, какое горе, мадам Фабьена! Клянусь, я найду негодяя, который это сделал, и оторву ему голову.
Я понимаю Альфонса. Сначала он подыграл Фабьене, будто меня еще можно спасти, а теперь считает своим долгом подкинуть версию о том, что меня убил какой-то бродяга, хочет таким образом немного отвести удар, отвлечь несчастную женщину поисками преступника.
— У него кровоизлияние в мозг, — говорит Фабьена, но тон ее не соответствует смыслу слов.
— Это они так говорят, — многозначительно качает головой Альфонс.
Он лихорадочно озирается, ища какие-нибудь признаки взлома, улики. Взгляд его падает на бумажную салфетку с завернутыми в нее влажными чехольчиками, и, мгновенно сориентировавшись, он наступает на нее ногой.
— Жаки, ответь мне, скажи что-нибудь… — рыдает отец и трясет меня.
— Он не может, — с предельным тактом вступается за меня Альфонс, положив руку отцу на плечо. — Не может ничего сказать, но это была легкая смерть.
Ты прав, Альфонс. И это лучшая эпитафия, какую я мог бы пожелать. Мне не на что жаловаться, не о чем сожалеть, разве что об огорчении, которое я всем доставил, от того же, что более всего терзало меня и омрачало мою смерть, ты, Альфонс, меня избавил, накрыв своей широкой подошвой следы любовной ночи. Мне была нестерпима мысль, что могут подумать, будто я умер в объятиях Наилы, и будут ее в этом обвинять. |