И это вовсе не было капитуляцией. Все мои потуги горе-спасателя, целителя-телепата вновь завести сердце, восстановить дыхание и кровообращение казались теперь глупыми и жалкими. Оглянешься — так даже смешно. Я улыбнулся. Как бы это объяснить? Стоило мне успокоиться, принять свое, так сказать, посмертное состояние, как все компактное пространство моего трейлера, с красками, кистями, мольбертами и спящей натурщицей, прояснилось, стало более ко мне расположенным, более приязненным, что ли — отсюда ощущение улыбки, вот как говорят: «улыбается жизнь». Перестав бунтовать, я как бы вписался в отлаженный миропорядок, и природа радовалась этому. Конечно, все это очень субъективно, но что я могу поделать, в моем-то положении!
Итак, вот уже сорок пять минут я покорно слежу за скачущими на экранчике зелеными цифрами и жду. Жду, что будет дальше. Жду, чтобы проснулась Наила и увидела меня. Она первой удостоверит мою смерть. Посмотрит, откажется верить, испугается, расстроится — и это будет окончательным закреплением происшедшего. Тем самым мое бытие будет исчерпано. Сначала я стану покойником для нее, потом для моего семейства, и их скорбь вольется в мою память. Если мое мышление и дальше не потухнет, я обрету свою проекцию в другом измерении — в зеркале чувств моих ближних: горя, любви и обиды, — которые вызовет мой внезапный конец. И уже не буду одинок.
Пока же я парю над холодильником под усыпляюще ровное дыхание Наилы, словно привязанный к своему телу невидимой бечевой. Однако повторяю для сведения живых, если кто-нибудь из них меня слышит (хотя мои первые попытки установить контакт потерпели неудачу): это единственное изменение, которое я могу отметить. Теперь, когда недоумение, протест и страх перед неизвестностью, бушевавшие во мне поначалу, улеглись, я чувствую себя как обычно. Разве что ощущаю, ввиду прерванной связи между сознанием и мышцами, некоторую расслабленность и неприкаянность, но в этом для меня нет ничего нового. Я и при жизни был весьма легковесным.
Если что и омрачает мой покой, так это мысли о Наиле. Она первый раз согласилась остаться у меня в трейлере, под окнами жены. Я умоляю ее проснуться и уйти, чтобы не оказаться замешанной в моей смерти, избежать скандала. Фабьена все знает или по крайней мере догадывается, и, по-моему, ей на это плевать, но родители Наилы — правоверные мусульмане, и они ей не простят. У нас с ней все было безоблачно… И вдруг такой конец! Представляю, что начнется: подозрения, допросы в полиции, пересуды, злорадные расистские россказни, косые взгляды — шум на весь городок. Проснись скорее, радость моя, пожалуйста, проснись и уходи!.. Я так хочу остаться живым в твоей памяти, в нашей любви, которая касается только нас двоих. Беги скорее, и, может, успеешь забрать меня с собой; может, я поселюсь в твоих воспоминаниях, как знать… Проснись же!
Не слышит. Коснуться ее я не имею никакой возможности, проникнуть в ее сны тоже не могу. Какое горькое бессилие.
Мне вспомнились все теории и верования, которыми нам прозудили уши на земле. Тридцать с лишним лет я был убежден, что после смерти существует Нечто. А выходит, после смерти нет ничего. Одно только мое «я» — и больше совсем ничего. Единственное любопытное явление, которое я отметил с семи часов двух минут — я принял за точное время своей кончины показания кварцевого будильника в момент, когда увидел его из позиции «над холодильником», — касается памяти. Она как будто подчинялась теперь некоему ритму, подобному вдоху и выдоху, приливу и отливу: меня по временам захлестывал, помимо моего желания, поток воспоминаний о чем-то давно забытом, незначительном или смутно неприятном, что давно было вытеснено временем. Ничего особенно интересного, и я уже начал жалеть, что не прожил жизнь бурно, экстравагантно, бесшабашно и экзотично… Если я обречен после смерти пересматривать всю цепочку нудных мелочей, из которых она состояла, — ничего себе развлеченьице! Или это, что ли, и есть рай и ад? Ты на целую вечность заперт один, и тебе снова и снова, до бесконечности, прокручивают день за днем все, что ты делал, пока был жив. |