Изменить размер шрифта - +
Все убеждены, что видят меня насквозь. Я и не думал, что настолько одинок.

Слова Фабьены заставили меня вспомнить о недописанном портрете Наилы на мольберте в трейлере. На холсте — в обрамлении оконного переплета — выходящая из воды на берег обнаженная Наила. Называться это должно было «Забытое окно». Что теперь станется с картиной? Я не уверен, что моя вдова захочет исполнить мою последнюю волю, которую узнает из завещания. И не уверен, что я сам по-прежнему этого хочу. Мне уже не кажется удачной идея вручить Наиле ее портрет в качестве прощального подарка. Расплывчатость, незавершенность изображения может отразиться и на памяти обо мне, и на ее ко мне отношении. Я, без конца твердивший, что хочу ее понять, не сумел даже закончить ее портрет…

Отец смотрит на кассету другими глазами. Раз это не крик отчаяния — для которого не было причин, — значит, запись как-то связана с установившимся между нами в последние годы молчанием. Палец его стирает пыль с этикетки. Ход его мысли прост: он решил, что я когда-то записал на пленку то, чего не осмеливался сказать ему, и эта запись завалялась в ящике. Бедный папа. Когда он узнает…

На пороге кухни появляются двое моих гримеров с удрученным выражением выполненного долга на физиономиях. Скорбно опущенные веки означают, что я готов.

Опираясь на стиральную машину, папа встает со стула, еще раз смотрит на кассету и прячет ее в карман — на потом.

Я покоюсь, вытянув ноги носками врозь, с восковым лицом, сложив руки на пупке, обряженный в темно-серый костюм, который был на мне в день свадьбы. Благопристойная полуулыбка на губах — фирменное изделие братьев Бюньяр, ритуальных визажистов с улицы Бен. Вокруг меня белые розы, язычки свечей, стоит приторный запах припудренной мертвечины. Я готов принимать визитеров.

Мой гроб установлен в гостевой комнате. Ради этого из нее вынесли лошадку-качалку, коляску, манеж и другие вещи, из которых вырос наш сын и которые Фабьена когда-то сложила здесь на случай появления второго ребенка — все равно гостей у нас не водилось.

Сквозь спущенные ярко-красные жалюзи комнату заливает дрожащий неоновый свет от вывески магазина «Топ-Спорт», где я обычно покупал плавки, сапоги для верховой езды и лыжные ботинки. Еще в сентябре мы поссорились с владельцами из-за этой несносной дребедени: Фабьена утверждала, что вывеска создает помехи, которые заставляют мигать нашу собственную рекламу. Соседи из «Топ-Спорта» наверняка не придут посидеть у моего смертного одра. А жаль. Нам есть что вспомнить.

Приближаются чьи-то шаги, открывается дверь. Первый посетитель, Альфонс, распахивает створку окна и бухается на колени у изголовья гроба.

— Я ей сказал, — быстро-быстро шепчет он мне прямо в ухо. — Она выплакала все слезы, я за тебя порадовался. Быть любимым — прекрасно, только этого не поймешь, пока не помрешь. Взять, например, Жюли и Ламартина. Если бы она осталась жива, они приходили бы к озеру да сидели бы себе на лавочке, как пара старичков, и не стал бы он о ней писать. А еще я ей сказал, пусть не волнуется — ну, ты знаешь насчет чего, — ничего не обнаружилось, это дело у меня в кармане. Прийти она не может из уважения к семейству, но велела тебя поцеловать и открыть окно: по их вере считается, что так твоей душе будет легче улететь… Аминь, — закончил он громче, так как на пороге появляется Фабьена.

Прежде чем встать с колен, Альфонс запечатлевает на моем лбу поцелуй, от которого по всему кадру пробегает дрожь. Во мне поднимается волна чувств — комната сжимается, свечи опрокидываются…

— Вы с ума сошли! — кричит Фабьена. — Уже без трех минут! Закройте немедленно окно!

 

Я углядел ее, когда шел по тротуару мимо витрины агентства: вот программа кругосветки, вот вид Бразилии, а вот… С зажатой щекой телефонной трубкой, она, оттолкнувшись, скользила на стуле на колесиках сначала в одну сторону — взять какую-то брошюрку, потом в другую — дать ее сидящему перед ней клиенту, что-то говорила и указывала на фотографии, но слов я не слышал.

Быстрый переход