Ввиду упомянутых технических особенностей машины, наши донжуанские успехи впрямую зависели от метеорологических условий.
В те времена папа походил на Джона Уэйна, я же был заурядным прыщавым подростком, и ему стоило немалого труда сделать так, чтобы мне досталась курочка посимпатичнее.
Так он и заснул — раскрытая рука ждет моего прикосновения, доносящийся из кухни голос диктует покупки. Мой отец…
Когда-то в этом кирпично-бревенчатом домике был пост диспетчера ныне не существующей сортировочной станции. В шестидесятые годы папа купил его на торгах для Альфонса, всегда питавшего слабость к железной дороге. Два окна этого «шале на стрелке», как старый чудак именовал свое жилище, были круглый год украшены цветами. Поздней осенью Альфонс заменял горшки с живой геранью точно такими же с искусственной, чтобы обеспечить постоянство декораций проезжающим пассажирам.
Все свободное от скобяной торговли время Альфонс проводит у этих своих окошек: притормаживающим курьерским поездам машет рукой, проносящимся не замедляя хода сверхскоростным смотрит вслед. Вид уходящих в обе стороны до самого горизонта рельсов и ржавых заброшенных запасных путей будит в нем поэтические переживания, которые он силится облечь в должную форму. Но каждый раз эти усилия идут прахом, когда грохот вагонов возвращает его к грубой реальности.
Порой в воскресенье он застывает над мойкой среди кухонных испарений, напоминающих о стародавних паровозах, и, устремив взор на рельсы, часами ждет вдохновения, чтобы отлить в рифмованные строчки «Железнодорожную оду» — гимн глади полотна и лабиринту поворотов, что трепещет в нем, как готовое родиться на свет дитя. Первая строчка уже готова, она сложена 18 июля 1964 года, и Альфонс повторяет ее словно приманивая на нее другие александрийские стихи, которые должны слететься, подобно стае птиц: «О рельсы без конца, что в Эксе сведены…» Но что сказать вслед за этим обращением, он никак не придумает, а напрашивающиеся сами собой варианты (например: «Как нити макарон в тарелке всей страны») отметает и потому вхолостую жует макароны под молчание упрямой музы. Не так просто заменить любовь к прекрасной чахоточной деве созерцанием участка сети национальных железных дорог.
— У тебя тут ничего не изменилось, — сказала Брижит.
— А зачем мне что-нибудь менять? — подхватил Альфонс, внося на ночь в дом горшки с фальшивой геранью. — Они хотели поставить мне телефон, но я сказал — спасибо, не надо. У меня и так забот хватает — все стены растрескались из-за этих сверхскоростных, будь они неладны. Тебе подушку или валик? Маленькой ты любила валик, но девичьи вкусы — дело такое… Вот уж что все время меняется!
Брижит оглядела крохотную кухоньку — кирпичный кубик. Альфонс уже раскладывал на крашеном цементном полу походную кровать, уступая гостье комнату. Но Брижит взяла кожанку и всунула руки в рукава:
— Послушай, Альфонс… Я, пожалуй, все-таки поеду…
— Не выдумывай. Я тебе малость задал перцу за то, что ты наговорила гадостей о моем Жаке, но все уже забыто. Мне будет приятно, если ты останешься и будешь спать вот тут, у меня над головой, да-да, ужасно приятно. Не скажу почему — секрет, но это связано с Жаком. Представь себе, твой братец был парень не промах — вот, кстати говоря, еще одно очко в его пользу. У него была своя жизнь. А больше ничего не скажу — и не проси.
Воюя со скрипучими пружинами старой складной кровати, Альфонс краешком глаза посматривает на Брижит — только и ждет, что она начнет его расспрашивать. Но Брижит не слушает. Она думает о своем и вот-вот уйдет. И тогда Альфонс подзадоривает себя сам.
— Что бы ты сказала, — хитро говорит он, — если бы я тебе сообщил — понимаешь, если бы! — что у Жака была любовница?
— Сказала бы «браво», но к чему фантазировать!
Альфонс нерешительно морщит лоб, несколько раз открывает рот. |