Но Фабьена, завидев этот маневр, обрывает рассказ торговки рыбой о том, как умирала ее тетушка, и свирепо идет прямо на родителей.
— Ну здравствуй, — скрипит мадам Понше. — Ты еще не забыла, что мы есть на свете?
— Сейчас не время, — отрезает Фабьена.
— Мы отмахали сорок километров по такой погоде, причем за рулем была твоя мать — у меня опять разыгралась подагра.
— Он уже сдал анализы, скоро ложится в больницу.
— Пришлите мне счет — я оплачу, — говорит Фабьена и притягивает к себе сына.
— Ну можем мы хоть внучка поцеловать?
— Он все знает, — холодно отчеканивает Фабьена.
Окаменевшие Понше остаются стоять между двумя могилами. Люсьен старается шагать как можно шире и еле поспевает за матерью.
— Что это я знаю? — спрашивает он.
— Потом объясню, малыш.
Надеюсь, она не станет этого делать. Всю нашу брачную ночь я прижимал ее, плачущую, к своей груди и не мог успокоить. Захлебываясь, она рассказала все-все: как в четырнадцать лет ее изнасиловал лучший друг родителей, их сосед по рыночному прилавку, как они заставляли ее молчать, угрожали, избивали, оскорбляли — «ты, мерзавка, сама к нему приставала», — как пришлось тайком делать аборт и как потом долгие годы она была вынуждена делать вид, что все это забыто, мучиться и ждать, когда наконец она станет по-настоящему свободной и сможет вычеркнуть их из своей жизни.
— Скажи сейчас. — Люсьен во всем добивался определенности. — Они не любили папу, да?
— Да, — отвечает Фабьена.
Спасибо, милая. Обнявшись под дождем, они идут к стоянке. Две родные фигурки. Мне нестерпимо больно видеть, как они удаляются. Но сейчас мне лучше их оставить, я слишком переживаю потерю самого себя. Как ни странно, никакой легкости после погребения я не ощущаю, наоборот, стало намного хуже. Я убеждаю себя, что все это мне только кажется, но все равно слышу, как мое закопанное в землю тело зовет меня на помощь и укоряет, что я его бросил. Мысли о том, что ему предстоит разложение, а я не могу ничего сделать и не хочу разделить с ним эту участь, страшно тяготят меня, и нести эту тяжесть домой ни к чему.
Фабьена с Люсьеном уезжают на «мерседесе», отец садится в свой «форд». Поедут ли они вместе к нам, не знаю. Альфонс в грузовичке рулит к дальнему концу озера, на болота, где находится хоспис месье Мину. Наила летит над морем и беседует с соседкой, пышной маврикийкой. Та без аппетита ковыряет вилкой в пластмассовых посудинках от компании «Эр Франс» и рассказывает, как у них на острове готовят местные блюда. Одиль дежурит в магазине за прилавком и грустно разглядывает мою последнюю композицию в витрине.
В конце концов я осел в Старом порту, в «Уэлш-пабе», рядом с Жаном-Ми и его братьями. Они устроили здесь этакий поминальный мальчишник с неизменным vin d`abymes — «ваше хроническое винцо», как говорит хозяин заведения. (Мы с ним тоже давние знакомые: когда мне было шестнадцать лет, он нашел меня в постели своей дочери и знатно всыпал.) Вспоминали и, как водится в подобных случаях, превозносили до небес мои подвиги. Компания сгрудилась у стойки, со стаканами в руках, тут же дымятся косяки, вскипает пеной разливное пиво, хохочут праздные девицы, коротающие время до ночной охоты на курортников. Поминки затянулись, проходил час за часом, все новые бутылки опорожнялись в мою честь, и я постепенно забылся в винных парах. Чувство потери притупилось в этом мужском товариществе, грубом, плоском и плотском, которому не только не мешали, но придавали особый смак шлюхи — ведь с ними можно говорить как со своим братом. Красноватое марево бара, грохочущая, завывающая музыка — и нет больше ничего серьезного, важного, бесповоротного. |