|
Фашизм тоже не есть некое самостоятельное чудовищное качество – это, так сказать, чудовищное количество, чудовищная передозировка нескольких начал, каждое из которых в умеренной дозе является либо нормальным (общепринятым), как, скажем, патриотизм, либо просто необходимым, как, например, организованное государственное насилие (полиция, суд и т. п.). Даже расизм (присущий, кстати, далеко не всем фашистским течениям), выделенный в чистом виде, являет собой не более чем необоснованную научную гипотезу: судя по всему, расовые факторы действительно исчезающе малы в сравнении с социокультурными. Тем не менее вопрос о врожденных расовых особенностях в принципе тоже мог бы сделаться предметом научной дискуссии, если бы всякое гласное обсуждение не вовлекало и толпу, у которой шарлатан всегда вызывает больше доверия, чем настоящий врач: у шарлатана все понятно и увлекательно, у доктора – трудно и скучно. Притом шарлатан всегда знает окончательный ответ, а наука только ищет. Интеллектуальное преступление нацизма и заключается в том, что он не только объявляет ничем не подтвержденное предположение истиной, но еще и разворачивает на основании поверхностной гипотезы громадную и страшную преобразующую деятельность. Хотя он и в этом только последователен – в своей верности «жизнеутверждающему» принципу «деяние выше размышления»: снова вместо смеси «соперничество – сотрудничество» – голая гегемония.
Из того факта, что фашизм как социальное уродство есть чудовищная гипертрофия нормальных институтов и тенденций, следует, в частности, что научное его определение не может быть абсолютным, а только относительным – в сравнении с общепринятыми нормами. А потому окончательную квалификацию фашизма должна давать не наука, а суд – точно так же, как он устанавливает «чрезмерность» самообороны и «заведомость» лжи. Сегодняшние же суды, оправдывающие явных нацистов, выносят этим приговор самим себе.
Интеллектуальное смирение, признающее недостаточность человеческих умственных сил перед неисчерпаемой сложностью социального бытия, отнюдь не исключает решительности – особенно в столкновении с силой, вовсе не знающей сомнений: сомнение и решительность тоже составляют вечно борющуюся и вечно дополняющую друг друга пару. Скромность российских судов перед наступающим фашизмом особенно контрастирует с их же собственной в иных случаях твердостью – и вообще с царящей в обществе безапелляционностью суждений. До господства интеллектуального смирения еще очень далеко – если оно вообще когда-нибудь наступит: человек уж очень любит ощущать себя не ведающим сомнений хозяином собственной судьбы, преобразующим мир по безошибочным чертежам. Сегодня интеллигенция может одно – не колыхать: масса «простых людей» (людей с примитивной моделью социального бытия) на все раздражители макромира может отвечать только фашизмом того или иного цвета – у нее просто нет возможности реагировать иным способом: таковы ее идеалы – необязательно скверные, но смертоносно упрощенные. «Простой человек», окруженный сонмищами «паразитов», и без того постоянно недоволен окружающим «бардаком», но покуда в водопроводе есть вода, в холодильнике еда, а на улице автобусы и троллейбусы, он ворчит, но терпит. Зато когда разражается кризис (о чем он давно предупреждал), он наконец теряет терпение и устанавливает какой-то «новый порядок» (который, разумеется, и близко не похож на тот, что ему грезился, но отступать бывает поздно).
Заставить «простого человека» усомниться в собственной непогрешимости чрезвычайно трудно – гораздо легче не выводить его из терпения. Чем больше интеллигенция будет твердить, что Россия как-то невиданно бедствует, что у нас какое-то небывало негодное правительство (с тем подтекстом, будто существует «годное», которое одним махом покончит и с коррупцией, и с преступностью, и со спадом производства, и с развалом армии, и с…, и с…, и с…), тем сильнее она будет сталкивать страну к фашизму, ибо, повторяю, реакция возможна только одна. |