Изменить размер шрифта - +


     Впереди, на рыжем мху, что-то лежало. Белое. Я  подошел и долго  не мог
ничего  понять.  Наконец-то до меня дошло -- рыба! Мужики  и напарник мой --
парнишка,  отбавили из котомок груз и бежали,  даже не прикрыв рыбу мхом, не
упрятав ее  где-нибудь под деревом или  пнем, в  мерзлоту.  Надо было и  мне
ополовинить, а то  и вовсе  вытряхнуть груз, но снимать котомку, развязывать
ее, шевелиться...  Ноги  сами начали переставляться, поволокли меня  дальше.
Один глаз, разъеденный гнусом и грязью, закрылся, второй еще смотрел в узкую
щель, ловил и ловил загорающиеся впереди светлячки затесей.

     Тайга густела,  появился черничник, мох  все чаще протыкало травой, меж
кривобоких кедров и сухопарых елей начали  белеть тоненькие, в  инвалидность
еще с детства впавшие березы, а там пошли и осинники, тальники, вербы, ольха
-- предвестье близкой реки.

     Я  сорвал  с  себя  накомарник,  прокашлялся,  отплевался,  не  обращая
никакого  внимания на комаров,  поел черники,  охладил ею  спекшееся нутро и
скоро вышел к Енисею.

     На  камнях, на обдуве, сидели два  папы и  мой напарник по  артели. Они
отводили  от меня глаза, папа  ругался, клял меня за то,  что я вечно тащусь
где-то, заставляю людей ждать,  а  когда  стянул  прилипшую ко  мне котомку,
вытряхнул на камни измичканную рыбу,  у него появилась новая, более  весомая
причина оправдаться перед своей совестью: "Ну вот зачем ты  ее тащил? Зачем?
Ты чЕ,  башку  задрал,  не видел,  что  мы  вытряхнули  рыбу, так  бы  ее  и
переэтак?! Или башкой своей агромадной сообразить не мог..."

     Я забрел в Енисей и плескал, плескал освежающую, холодную северную воду
на  лицо, на шею, на голову. Мне текло под куртку, в штаны,  в  сапоги. Папа
орал, чтоб  я  хоть  куртку  снял, но  я не  слушал  его  --  злые,  жалкие,
непрощающие слезы  текли, бежали  из  моих  заплывших  глаз, и я смывал  их,
смывал  холодной водой, а под сомкнувшимися, окровянелыми  веками светились,
призывно реяли беленькие меты.
     Хлебозары

     Неторопливые сумерки опускаются на землю, крадутся по лесам и ложбинам,
вытесняя оттуда  устоявшееся тепло, парное,  с горьковатой прелью. Из ложков
густо и  ощутимо тянет  этим тихим теплом, морит им скот на  яру,  окошенные
кусты  с вялым листом, межи  у  хлебных полей, полого  спускающихся к самому
Камскому морю, и сами хлеба, двинувшиеся в колос.

     За  хлебами широкая стояла вода в заплатах  проблесков. Над водою густо
толкутся  и   осыпаются   в  воду  поденки   и   туда-сюда   снуют   стрижи,
деловито-молчаливые в этот  кормный  вечер. Оводы и комары нудью своей  гуще
делают вечер и тишину его.

     Над хлебами пылит. Пшеница на полях еще  и чуть не тронутая  желтизной,
рожь  с уже седоватым  налетом и огрузневшим колосом  и  по-вешнему  зеленые
овсы,  как  бы  застывшие на  всплеске, дружно повернулись  к замутневшим от
угара ложкам, из которых все плыло и плыло тепло к колосьям, где жидкими еще
каплями жило, набиралось силы и зрелости зерно.
Быстрый переход