Труши исчезли. Послышался глухой скрип оконной задвижки.
– Матушка, – сказал аббат, – ты бы пошла наверх; я боюсь, как бы ты не простудилась.
Старуха Фожа, пожелав всем спокойной ночи, ушла. Когда она удалилась. Марта возобновила прерванную беседу, приветливо, по обыкновению, спросив:
– Разве вашей сестрице стало хуже? Уже больше недели, как я ее не вижу.
– Ей необходим полный покой, – сухо ответил аббат.
– Она напрасно сидит взаперти; свежий воздух ей был бы полезен, – участливо продолжала Марта. – Хотя уже октябрь месяц, но вечера еще совсем теплые… Почему бы ей не спуститься в сад? Ведь она ни разу еще там не была. Вы ведь знаете, что наш сад в полном вашем распоряжении.
Он извинился, пробормотав что то невнятное, между тем как Муре, чтобы окончательно его смутить, старался превзойти свою жену в любезности:
– Вот вот! Это самое и я говорил сегодня утром. Сестрица господина аббата могла бы приходить сюда днем пошить на солнышке, вместо того чтобы сидеть замурованной у себя там, наверху. Можно подумать, что она не смеет даже подойти к окну. Уж не боится ли она нас? Ведь мы не такие страшные… Точно так же и господин Труш: он вихрем взлетает по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Передайте им, чтобы они как нибудь вечерком спустились к нам. Они там, наверно, до смерти скучают одни в своей комнате.
Аббат в тот вечер как раз не был расположен выслушивать шуточки своего хозяина. В упор посмотрев на него, он отрезал:
– Весьма вам благодарен, но не думаю, чтобы они воспользовались вашим приглашением. Они очень устают за день и ложатся спать пораньше. По правде сказать, это лучшее, что они могут сделать.
– Как им будет угодно, господин аббат, – ответил Муре, задетый резким тоном священника.
– Вот еще! – воскликнул он, оставшись наедине с Мартой. – Пусть он не думает, этот поп, что мне так легко втереть очки! Ясное дело, он боится, как бы эта шантрапа, которую он у себя приютил, не подстроила ему какой нибудь каверзы… Видела ты сегодня вечером, какую он напустил на себя строгость, когда заметил их у окна? Они за нами подсматривали. Все это к добру не приведет.
Марта блаженствовала. Брюзжание Муре не доходило больше до нее. Появившееся у нее чувство веры доставляло ей невыразимое наслаждение; тихо, постепенно отдавалась она во власть нахлынувшего на нее чувства; это ощущение убаюкивало ее, усыпляло. Аббат Фожа все еще избегал с ней разговоров на религиозные темы; он по прежнему оставался ее другом, привлекал ее к себе только своей серьезностью, еле уловимым запахом ладана, исходившим от его сутаны. Два три раза, оставшись с ним наедине, она вдруг разражалась судорожными рыданиями, сама не зная почему, но находя некую отраду в этих слезах. И каждый раз, стоило ему только молча взять ее руки в свои, как она успокаивалась, покоренная его спокойным и властным взглядом. Когда она пыталась рассказать ему о своих беспричинных печалях, о своих тайных радостях, о своей потребности в духовном руководстве, он с улыбкой прерывал ее, ссылаясь на то, что эти вещи не касаются его, что о них следует рассказать аббату Бурету. Тогда она, вся трепещущая, стала таить это про себя. А он поднимался все больше в ее глазах, становился недосягаемым, подобно божеству, к стопам которого она повергала свою душу.
Теперь главное занятие Марты состояло в посещении церковных служб и выполнении религиозных обрядов. Она хорошо чувствовала себя под широкими сводами церкви св. Сатюрнена; там она еще полнее ощущала тот чисто физический покой, которого искала. Когда она была в церкви, она забывала все; это было словно огромное окно, открытое в иную жизнь, жизнь свободную, беспредельную, исполненную волнений, которые захватывали ее всю – удовлетворяли ее. Но она еще боялась церкви. Она приходила туда с тревожной застенчивостью, с чувством стыда, заставлявшим ее инстинктивно оглядываться, когда она отворяла дверь, чтобы убедиться, не подсматривает ли кто нибудь, как она входит. |