. Пожалуйте!.. О, боже мiй милiй! А кто же был я? Вот только это и есть неизвестно, ибо я сам был взят на таком непонятном деянии, которое выяснит только наистрожайшее следствие, то есть: хотел ли я сокрыть следы оного злейшего пропагандиста, пометая его значки в овраги, или же, наоборот, был с ним в сообществе и старался те проклятства распустить на всю землю посредством сплава их через устремившиеся потоки.
XXVII
Когда я это узнал, то сказал предводителю:
– Однако, хоть обвинен я жестоко, но, пусть видит бог, все было не так. – И я попросил его позволения рассказать, как было, и все, что вы теперь знаете, я рассказал ему и вошедшей в то время Юлии Семеновне, и когда рассказ мой был доведен до конца, то я впал в изнеможение – очи мои заплющились, а лицо покрылось смертною бледностию, и маршалек это заметил и сказал Юлии Семеновне:
– Вот наинесчастнейший человек, который охотился за чужими «волосами», а явился сам острижен. Какое смешное и жалкое состояние, и сколь подло то, что их до этого доводят.
А потом они сразу стали говорить дальше по-французски, а я по-французски много слов знаю, но только говорить не могу, потому что у меня носового произносу нет. И тут я услыхал, что всему, что наделалось, я виноват, ибо я сам взманил Тереньку своим пустословием, что будто и у нас есть «элементы», тогда как у нас, по словам маршалка, «есть только элементы для борща и запеканки». А теперь тот Теренька утек, а великий скандал совершился, и все в волнении, а мне быть в Сибиру! Я же так от всех сих впечатлений устал, что уже ничего не боялся и думал: «Пусть так и будет, ибо я злое делал и злого заслужил».
Но маршалек говорил также Юлии Семеновне, «что он все свои силы употребит, чтобы меня защитить».
И Юлия Семеновна ему тоже отвечала:
– Сделайте это.
Добрые души! И что еще всего дороже: маршалек находил облегчение моей гадости.
Он говорил:
– По совести, я не вижу в нем такой вины, за которую наше общество могло бы его карать. Что за ужасная среда, в которой жил он: рожден в деревне и с любовью к простой жизни, а его пошли мыкать туда и сюда и под видом образования освоивали с такими вещами, которых и знать не стоит. Тут и Овидий, и «оксиос», и метание орлецов, и припевание при благочестивой казни во вкусе Жуковского, и свещи, и гребенi «на браду», и знание всех орденов, и пытание тайностей по «Чину явления истины»… Помилуйте, какая голова может это выдержать и сохранить здравый ум! Тут гораздо способнее сойти с ума, чем сохранить оный, – он и сошел…
Юлия же Семеновна его спросила, неужто в самом деле он думает, что я сумасшедший?
– Да, – отвечал предводитель, – и в этом его счастье: иначе он погиб. Когда его повезут, я представлю мои за ним наблюдения и буду настаивать, чтобы прежде суда его отдали на испытание.
– И знаете, – отозвалась Юлия Семеновна, – это будет справедливо; но только я боюсь, что вас не послушают.
А он говорит:
– Наоборот, я уверен в полном успехе… Что им за радость разводить такую глупую историю и спроваживать к Макару злополучного болвана (это я-то болван!), которого не выучили никакому полезному делу. Без этого бетизы неизбежны.
Юлия Семеновна на это сразу не отвечала и размеривала на коленях чулок, который вязала, а потом улыбнулась и говорит:
– Ах, бетизы! Это слово напоминает мне нашу бабушку, которая была когда-то красавица и очень светская, а потом, проживши семьдесят лет, оглохла и все сидела у себя в комнате и чулки вязала. |