Он стал вытаскивать ее, она отбивалась, и арфист — не надо ссориться, помиритесь, а Хосефино — пусть они зайдут, и шофер тоже, — надо уважить Обезьяну, ведь он такой старый, ему исполнилось тысяча лет. Но Болас велел шоферу трогаться, и машина уехала. Теперь и на проспекте было темно — грузовики превратились в мигающие красные огоньки, со скрежетом уносившиеся к реке. Хосефино, насвистывая сквозь зубы, взял за плечо Дикарку, и теперь она без всякого сопротивления преспокойно пошла с ним. Хосефино отпер дверь, и они вошли. В кресле, под маленьким бра, низко уронив голову, храпел Обезьяна. Над пустыми бутылками, стаканами, окурками, остатками еды плавал табачный дым. Они уже выдохлись, и это мангачи? — Хосефино привскочил на месте — непобедимые мангачи? В соседней комнате послышался невнятный голос. Хосе лег на его кровать? Он его убьет. Обезьяна выпрямился, тряхнув головой, — кто это выдохся, черт побери, — улыбнулся, и у него заблестели глаза — Боже мой — и голос зазвучал фальцетом — Боже мой, кто пришел. Он встал — сколько лет, сколько зим, — и, спотыкаясь, пошел навстречу Дикарке — как он рад ее видеть — отодвигая стулья и отшвыривая ногами бутылки, — ему так хотелось повидать сестрицу, а Хосефино — ну, сдержал я слово или нет? Чем я хуже мангачей? Взъерошенный и растрепанный, Обезьяна с раскрытыми объятиями и широкой улыбкой, выписывая зигзаги, приближался к Дикарке — и как она похорошела, но почему же она пятится, сестрица, она должна поздравить его, разве она не знает, что у него день рождения?
— Это верно, ему исполнилось миллион лет, — сказал Хосефино. — Хватит кочевряжиться, Дикарка, обними его.
Он упал в кресло, схватил бутылку и стал пить прямо из горлышка, как вдруг, будто в воду плюхнул увесистый камень, раздалась звонкая оплеуха — ну и сестрица, ну и злючка, и Хосефино засмеялся, а Обезьяна получил еще оплеуху — ну и злючка, и теперь Дикарка слонялась из угла в угол, а Обезьяна, спотыкаясь и смеясь, ходил за ней, и разбивались стаканы, и из соседней комнаты доносилось — только пить да играть, только жизнь, и голос Хосе затихал, и Хосефино тоже напевал, свернувшись клубком в кресле, и из бутылки, которую он держал в руке, вино мало-помалу выливалось на пол. Наконец Дикарка и Обезьяна перестали кружить по комнате. Теперь они стояли в углу, и она все дубасила его — ну и сестрица, ну и злючка, ему взаправду больно, за что она его бьет? — и он смеялся — пусть лучше поцелует его, — и она тоже смеялась, глядя на паясничанье Обезьяны, и даже невидимый Хосе смеялся — вот это сестрица.
— Больше года! — кричит Фусия. — Ты не приезжал больше года, Акилино.
На этот раз старик кивает, и его гноящиеся глаза на миг останавливаются на Фусии. Потом его взгляд снова начинает блуждать по илистому берегу, деревьям, извивам тропинки, рощице. Да нет, приятель, всего только несколько месяцев. Из хижин не доносится никакого шума, и кажется, вокруг ни души, но мало ли что, Фусия, вдруг они появятся откуда ни возьмись, как в тот раз, и голые с воем высыпят на тропинку, и побегут к нему, и ему придется броситься в воду? Фусия уверен, что они не придут?
— Год и еще неделю, — говорит Фусия. — Я считаю дни. Как только ты уедешь, я опять начну считать. Каждое утро я перво-наперво делаю отметку. Вначале я не мог, но теперь я действую ногой, как рукой, хватаю щепочку двумя пальцами. Хочешь посмотреть, Акилино? Здоровой ногой он роет песок, выкапывает несколько камешков, двумя уцелевшими пальцами, напоминающими клешни скорпиона, захватывает камешек, поднимает его и быстрым движением проводит на песке маленькую прямую бороздку, которую тут же заравнивает ветер.
— Зачем ты это делаешь, Фусия? — говорит Акилино. |