Он вытащил сигарету и стал сушить ее у огня, вертя между пальцев.
— А для чего ты пошел в жандармы? — сказал Тяжеловес. — Ты еще новичок, Малыш, без году неделю служишь. А для нас вся эта музыка — дело привычное. Подожди, обвыкнешь.
Не в этом дело, Малыш прослужил год в Хулиаке, но в пуне куда лучше, чем в сельве, Тяжеловес. Там его не донимали москиты и ливни, как теперь, когда его послали в лес в погоню за детьми. Ну и хорошо, что их не поймали.
— Может, они сами вернулись, соплячки, — сказал Черномазый. — Может, мы найдем их в Санта-Мария де Ньеве.
— С этих дур станется, — сказал Блондин. — Я бы их выпорол как следует.
А Тяжеловес, наоборот, приласкал бы их, и он засмеялся: старшенькие уже поспели, правда, господин сержант? Стоит только посмотреть на них, когда они идут купаться на речку.
— Ты только об этом и думаешь, Тяжеловес, — сказал сержант. — У тебя с утра до вечера женщины на уме.
— Да ведь я правду говорю, господин сержант. Здесь они быстро созревают, в одиннадцать лет уже в полном соку. Не поверю, что вы бы их не приласкали, если бы представился случай.
— Не дразни аппетит, Тяжеловес, — зевнув, сказал Черномазый. — Пока что мне придется спать с Малышом.
Лоцман Ньевес подкладывал ветки в огонь. Уже темнело. Солнце садилось, как подбитая птица, и на деревьях трепетали красноватые отсветы, а гладь реки поблескивала, как металл. В прибрежном тростнике квакали лягушки. Воздух был влажный, парной, насыщенный электричеством. Иногда в пламя костра попадал мотылек и, шоркнув, сгорал на лету. Из леса тянуло ночной прелью, и доносилась музыка сверчков.
— Не нравится мне это дело, как подумаю про Чикаис, с души воротит, — повторил Малыш с гримасой отвращения. — Помните эту старуху с сиськами до пупа? Нехорошо было отнимать у нее детей. Они мне даже два раза снились.
— А что бы было, если бы они тебя исцарапали, как меня, — со смехом сказал Блондин, потом добавил, уже серьезно: — Их увезли для их же блага, Малыш. Чтобы научить их одеваться, читать и говорить по-христиански.
— Или, по-твоему, лучше, чтобы они оставались чунчами? — сказал Черномазый.
— И, кроме того, их кормят, прививают им оспу, и спят они в кроватях, — сказал Тяжеловес. — В Ньеве они живут, как никогда не жили.
— Но вдали от своих, — сказал Малыш. — Разве вам не горько было бы навсегда расстаться с семьей?
Это совсем другое дело, Малыш, и Тяжеловес снисходительно покачал головой. Они цивилизованные люди, а эти маленькие чунчи даже не знают, что значит семья. Сержант сунул сигарету в рот и, наклонившись к огню, прикурил.
— И потом, они, наверное, только поначалу горюют, — сказал Блондин. — На то с ними монашенки, добрейшие души.
— Кто его знает, что там творится, в миссии, — пробурчал Малыш. — Может, они не добрейшие, а злющие.
Стоп, Малыш: пусть он прикусит свой поганый язык, чтоб не болтал чего не надо о матерях. Тяжеловес может позволить что угодно, но требует уважения к вере. Малыш тоже повысил голос: он, конечно, католик, но что хочет, то и говорит о ком ему вздумается, и никто ему не указ.
— А что, если я разозлюсь? — сказал Тяжеловес. — Что, если я отвешу тебе затрещину?
— Ну, ну, без драк, — сказал сержант, выпустив изо рта дым. — Перестань задираться, Тяжеловес.
— На меня действуют доводы, но не угрозы, господин сержант, — сказал Малыш. — Разве я не имею права говорить то, что думаю?
— Имеешь, — сказал сержант. |